Мысль-видение проходит насквозь и остается за спиной. Я невольно оборачиваюсь. Девочка делает шаг и исчезает. Растворяется в воздухе, вместе со своим замечательным мячом. Чтобы сразу возникнуть вновь, на том месте, где появилась перед этим – и опять она бежит через улицу, стремясь догнать свой мяч.
Навсегда.
Дома вокруг постепенно становятся знакомыми. Мы въезжаем в центр. Он не сильно изменился со времени Большой Игрушечной…
Фол притормаживает.
Жалобно скулит собака в тороках.
– Теперь куда?
– Теперь…
Фол резко сдает назад; я хватаюсь за его плечи, чтобы не упасть. Из переулка напротив нас с заунывным стоном-воем вырывается дикая Егорьева стая. Одинаковые лица Первач-псов глядят вперед, только вперед – потому что они знают, чуют, они уже взяли след!
Или никогда не теряли его.
Им нужны не мы, но меня окатывает леденящей волной запредельного ужаса, и я инстинктивно сжимаюсь в комок, прячась за человеческой спиной Фола.
Псы уносятся прочь – и тогда я с трудом нахожу в себе силы разлепить, разорвать моментально спекшиеся, вплавившиеся друг в друга губы.
– За ними, – сипло выдавливаю я.
И ощущаю, что Фола, как и меня, бьет мелкая дрожь.
Кентавр трогается с места.
Мы едем домой.
Домой…
Вослед автоматной очередью бьют короткие, чужие, страшные строки, наполняя сердце талым снегом:
Улицы, дома, Выворотка… быстрее!
Быстрее!
У моего подъезда шел бой; беззвучный и бескровный.
По другой стороне улицы немо процокала каблучками молоденькая девица, едва удерживая поводок с огромным доберманом; компания подростков на роликах мотнулась совсем рядом, лишь на мгновение притормозив; медленно спешила куда-то старушка в клетчатом салопе, помахивая авоськой, и шествовал за старушкой старичок без авоськи, в пиджаке с орденскими планками – у них у всех был последний день, последний навсегда, у каждого свой и один на всех, миг безразличия и слепоты бытия, растянутый смертью в бесконечность, у них был день, июнь и тополиный пух…
Только у моего подъезда был снег и бой.