Зябкий декабрьский вечер вставал уже словно во сне: это по дороге
Озадачивая, потянулись по левую руку деревянные, с решеткой крест-накрест заборы, а по правую — притиснули переулок желтые, в несколько этажей, фабричные корпуса. Словно легким током бьет здесь в виски, взуживается в нервы бесперебойный стрекот машин. И
На фоне потухающего заката — длинный забор, за ним — крашенный охрой двухэтажный деревянный дом с уже засветившимися окнами, но выступающий темным — как войдешь в просторный двор — углом. Справа сбоку замкнут он какими-то, тоже деревянными, постройками. И парадное с козырьковым навесом, у которого толклись несколько минут, тягучих, жутковато-сладостных от всей уже неотвратимости. И кто-то очнулся — забрякала медь колокольчика…
Обдало теплым, тонким, приятным ароматом жилого нутра. Лакей в перчатках подвел к вешалке, и у них, одетых кто во что горазд, глаза разбежались: тяжелые женские шубы, мужские пальто, серо-голубая генеральская шинель. От вешалки под парадной лестницей — на знакомый голос: «Сюда, сюда, прямо, пожалуйста!» — прошли бесшумно по коридорчику. Там стояла на пороге радостная Татьяна Львовна. Познакомившись с двумя ее братьями, вышедшими из соседней комнатки, принялись осматривать небольшие «апартаменты». Общий вид вечером — уютно-мрачноватый: пол застелен красным, стены темно-малиновые и пестрота всевозможных мелких вещиц. В центре на круглом столике с вишневого цвета скатертью — фотографии в рамках, под столом — распластана тигровая шкура с алым подбоем. У стены письменный стол, а между окнами, перед большим зеркалом, — опять же портретики, веера, безделушки. В левом углу большой черный ящик мольберта. На стенах множество работ — сепия, пастель, масло… Виктор выбрал слева, неподалеку от недавно натопленной кафельной печки, кресло с парчово-золотым чехлом. Две неразлучные «субботницы» устроились на изящном диванчике с резными черными балясинами спинки. Остальные расселись на стульях, прислонились к подоконникам. И сразу стало страшно тесно и весело.
Осторожно перебрасывая окантованные металлом створки перекидного фотографического альбома, Виктор уже забылся и расслабленно, с головой, ушедшей в плечи, слушал рассказы хозяйки о Репине, фотография которого была на столике в самом центре, о том, как год назад были Толстые в Бегичевке «на голоде», о любимейшем друге семейства Николае Николаевиче Ге. Разговор успел принять деловой оборот. Дело касалось их всех, сказала Татьяна Толстая, им известно об издательстве «Посредник», созданном папá и его друзьями для простого народа, и сейчас важно было бы участие в нем их, молодых художников. Но стоило только «разгореться» любопытством, как пригласили к столу, и опять нахлынул полусон-полуявь, а возникшая было в душе безмятежная легкость растаяла без следа.
Дальше была просторная простота столовой, яркий свет лампы над длинным белым сервированным столом, — множество внимательных взоров, — неловкое оцепенение под вежливыми улыбками и вскинутым лорнетом хозяйки дома. Устроились, поспешно занялись едой и — успокоились снова. И проглядели тот миг, когда скользяще, легко, словно сказочно ниоткуда появилась и оказалась совсем уже в двух шагах невысокая крепкая фигура того, о ком они уже как бы не думали.
Одетый по-домашнему, в свободной серой блузе, Толстой начал подходить к каждому с рукопожатием. И Виктор увидел, как в коротком, светло и остро блеснувшем из-под нависших бровей взоре что-то дрогнуло и тут же мягко померкло, и почувствовал своими похолодевшими узкими пальцами большую ладонь, опустившуюся как-то сверху, тепло и властно схватившую и пожавшую их… Толстой отошел и уединился с группой ждавших его и близких ему людей. И кроме того, что он рад, душевно рад узнать новых друзей Тани, надеется узнать их ближе и милости просит — ни слова от него они больше не услышали.