Позвали Лёлю, и она мигом рассказала англичанке, о чем мы говорили. Она сначала слушала беспокойно, перекосив свой светлый глаз на темный и высоко закинув, по своему обыкновению, голову назад; потом успокоилась и начала уверять меня, что не может выучиться по-русски, потому что стара для этого; а что мне самой надо скорее научиться говорить по-английски и петь «pretty English songs»[97]… Я сделала гримасу, не находя ровно ничего хорошего в ее песенках. Мисс мне ужасно надоела со своей единственной песней про какого-то короля, который в казначействе считал свои деньги в то время, как королева ела хлеб с медом, а их бедная служанка вышла развесить в саду белье, и вдруг прилетела маленькая черная птичка и выклюнула ей нос… Я совершенно справедливо находила эту песню ужасно бессмысленной и горячо доказывала, что королевские служанки белья в садах не развешивают, а маленькие птицы никак не могут склюнуть человеческого носа… Тем не менее я к концу лета уже порядочно болтала по-английски, не только с «мисс», но и с сестрою.
Мама ужасно радовалась нашим успехам, а папа говорил, что напрасно мы не учимся его родному, немецкому языку, вместо любимого мамою английского.
– Постойте вот, – говорил он, – повезу вас к бабушке, она заговорит с вами по-немецки, а вы не понимаете!.. Вот и будет и вам, и маме стыдно.
– Вот еще! – закричала я. – Бабочка не станет говорить с нами на чужом языке… Она сама много языков знает, а говорит всегда по-русски.
– Дурочка! Я не про ту вашу бабушку, что в Саратове живет, говорю. Это другая: моя мама… Она не так далеко отсюда. Вот соберемся – съездим к ней в гости.
– Я не хочу!.. Какая там еще новая бабушка?.. У меня одна бабушка – бабочка!.. Другой я не хочу.
Мама и Антония остановили меня.
– Стыдно большой девочке так глупо говорить!
– Ты еще не знаешь этой бабушки – папиной мамы; а когда узнаешь, наверное полюбишь так же, как и мамину маму.
– Никогда! – протестовала я, не запинаясь. – Как я могу другую полюбить так, как свою родную, милую бабочку?.. Ни за что на свете!
– Перестань же, глупенькая! – сказала мама серьезным голосом; но я видела, несмотря на ее строгий тон, что чудесные, добрые глаза ее улыбались мне ласково.
– Покормит тебя бабушка конфетами, ты и ее крепко полюбишь, – заметил папа.
Я только что хотела сердито отвечать ему, когда Антония взяла меня за руку и, пока мама заговорила о чем-то с папой, тихо и строго сказала, уводя меня в другую комнату:
– Молчи! Как не стыдно тебе огорчать отца?
– Чем? – удивилась я.
– Тем, что говоришь, что не хочешь поехать к его маме. Это его обижает и огорчает!.. Подумай, если бы кто-нибудь стал бранить твою мать – приятно ли бы это тебе было?..
– Да я совсем не браню… – сконфуженно бормотала я, – я только говорю правду, что никого так не могу любить, как бабочку…
– Никто тебя об этом не спрашивает. И, наконец, почем ты можешь знать это, не зная совсем бабушки Васильчиковой?.. – мать моего отца по второму браку была Васильчикова. – Когда узнаешь и увидишь, какая она добрая и как вас любит, тогда другое запоешь…
И Антония долго говорила на эту тему.
Я молчала… Сколько она меня ни старалась уверить, я все-таки была твердо убеждена, что не может быть другой такой бабушки в целом свете, как моя родная бабочка, и что я никогда не полюблю папину маму так, как ее.
Однако Лёля, которой удивительно легко давались языки, сама вызвалась учиться по-немецки и начала три раза в неделю аккуратно заниматься с Антонией. К осени она уже много понимала и читала совершенно свободно. Папа хвалил ее и в шутку назвал ее раз «достойной наследницей своих славных предков, германских рыцарей Ган-Ган фон дер Ротер Ган, не знавших никогда другого языка, кроме немецкого»…
– Значит, папа, они были очень необразованные, – сказала я, – потому что мама говорит, что все образованные люди должны знать несколько языков…
Папа засмеялся и, целуя меня, сказал, что желал бы, чтоб я была очень образованной девицей, а потому и попросит Антонию Христиановну заняться и со мной немецким языком.
Болезнь
Вскоре после нашего приезда я раз легла спать очень рано, с головною болью, и проснулась вдруг, как мне показалось, среди ночи, но, вероятно, это был вечер, потому что Антония еще не ложилась, и веселые голоса мамы и ее слышались из соседней комнаты и почему-то ужасно меня испугали: мне казалось, что случилось, верно, что-нибудь страшное… Я быстро вскочила, чувствуя, что вся горю, и отбросила одеяло. В ушах у меня звенело, все тело мое чесалось, и мне страшно хотелось пить…
– Antonie! – вдруг закричала я сердитым и вместе испуганным голосом. – Venez donc Ici! Où êtes vous?[98]
Мама и Антония вбежали вместе, испуганные моим криком. Я схватила маму за руку и, сидя на решетке своей кровати, вся дрожа, спросила:
– Кто это там?.. В углу!
– Где?.. Кто?.. Кого ты видишь?..
– Да вот! – махнула я рукою в угол. – Этот высокий серый человек, с поднятой рукою?.. Монах…
– Что ты, Христос с тобою? Никакого монаха здесь нет, – мама пощупала мне голову и беспокойно прибавила: – Да у тебя жар!