Своим учителем в жизни папа считал Михаила Александровича Бонч-Бруевича, гения инженерной мысли. Папа говорил нам, что человеку редко удается на своем веку встретить гения: талантов много, но гений – это нечто совсем иное. Михаил Александрович имел устройство головы, схожее, наверно, с тем безвестным бритоголовым инженером, жившим пять тысяч лет назад, что придумал египетские пирамиды со всей их сложной начинкой и внутренней конфигурацией. У пирамид, как известно, нет ни эволюционных предшественников, ни чертежей, они сразу явились безымянному гению и предстали во всей своей полноте его внутреннему взору – такой виртуальный прозрачный трехмерный чертеж с уже осуществленными расчетами; гарантия прочности – навек.
Михаил Александрович обладал этой же способностью: изобретать работающие, эргономичные приборы прямо в голове. Когда они представали ему в его воображении во всех деталях и подробностях, он наносил готовые чертежи на бумагу и шел в патентное бюро. Там их отрывали с руками, они были уникальны. Михаил Александрович не очень любил изобретать мелочовку, это было слишком просто, он обдумывал какие-то более фундаментальные вещи. Но есть-то надо было, и его жена Шушечка периодически напоминала: «Миша, опять пора за квартиру платить. Изобрети что-нибудь». Тогда Бонч запирался на ночь в своем кабинете, с чаем и папиросами, и к утру выходил с готовым проектом, каковой и продавал в бюро патентов, и тогда можно было купить мясо и коренья для супа, и велосипед, и хороший костюм в полосочку. Помимо этого, у него была куча идей, которые ему и продавать-то было лень, – так, мелочь булочная. Мозг его работал, как целый институт.
Папа дружил с сыном Бонча, Алексеем, часто бывал в их квартире и, соответственно, обедал с ними. Однажды за столом, когда ели суп, он рассказал, что вот, сегодня в газете прочитал про конкурс: требуется в трехмесячный, что ли, срок представить проект какого-то хитрого, водоизмерительного, что ли, доселе не изобретенного прибора. Вот как бы вы подошли к этому решению, Михаил Александрович? – спросил молодой папа. «Дальше, – рассказывал он, – произошло то, что я никогда не забуду: я увидел работу мысли со стороны. Бонч в этот миг зачерпывал суп, куриный бульон, как помню, с рисом. Он застыл, как бы окаменел; ложка его, наполовину поднесенная ко рту, замерла на полпути; рот, приоткрытый для этого супа, так и остался приоткрытым и обмяк; глаза выпучились, и взгляд словно бы исчез из них, обратившись куда-то внутрь, мышцы лица расслабились и обвисли, и лицо, такое умное и энергичное, стало словно бы маской идиота. Все, что составляет внешнее выражение лица, исчезло, ушло внутрь, в мысль. Я смотрел, как завороженный… Бонч не шевелился. Так прошло минуты полторы. Потом он ожил, лицо его вернулось на место, взгляд включился, он донес остывшую ложку до рта и сказал: записывай. И я на салфетке записал схему, которую он мне продиктовал, и это была самая простая, эффективная, экономная и остроумная схема из всех, которые я потом видел. Но он не стал ни патентовать ее, ни в конкурсе участвовать. Для него это была мелочь, семечки».
Так вот, папа знал все про клеммы, а языков не знал, и, женившись на маме в далеком 1935 году, устыдился своего невежества и выучил три языка: английский, немецкий и французский. Одна из методик, которой он пользовался, заключалась в заучивании целого пакета лексики, относящейся к какой-нибудь тематике, например к церковной. Таким образом, он знал – в отличие от остального человечества, – как будет по-французски «епитрахиль», «амвон», «говение» и прочее; в его жизни ему это не пригодилось. Когда он умер в 1994-м, непонятном году и на полугражданской, полуцерковной панихиде в актовом зале университета гроб его стоял на сцене, то махать кадилом над ним вышел поп, в котором старшие мои брат и сестры с изумлением признали бывшего начальника «первого» отдела университета, чекиста, много лет просидевшего в этом кресле и старательно не пускавшего русских – за границу, а евреев – никуда. Я еще не знала, что вся эта шатия-братия легко перебегает от одной идеологической кормушки к другой, главное, чтобы техзадание было: запрещать и осуждать. «Смотри, – толкнул меня брат, – отец усмехается». Я посмотрела – и правда. А то! Он такой! Что ему инсульт, кома и смерть? Он и всегда-то делал все по-своему, а уж сейчас тем более. Он еще что-нибудь выкинет. И точно: когда, уже в зале крематория, люди стали подходить с последним целованием, взбираясь на две ступени к высоко стоящему гробу, то отец не дал одному противному человеку себя поцеловать, просто сшиб его, уронил со ступенек – ну, не любил его.