— Мы решили. Помогите ему, а потом — мне.
Я покачал головой.
— Я не смогу, Олимпиада Петровна. Одна смерть еще как-то может сойти с рук, а две подряд, да еще со следами инъекций… Вы уж простите.
Она села за кухонный стол и беззвучно заплакала. Это продолжалось, как мне показалось, очень, очень долго. Потом раздался слабый зов Афанасия Неофитовича. Я не сразу понял, что он говорит, только когда подошел, догадался по губам:
— Сынок!..
Я вколол ему омнопон — сразу две ампулы. Он успокоился и уснул. Дыхание было неровным, со свистом. И лицо угрожающе синело, губы сжались в белые ниточки.
Вернувшись на кухню, я сказал, отводя глаза:
— Я принесу вам все, что нужно сегодня ночью. И научу, что нужно сделать.
Она вцепилась в мою руку и стала трясти ее, всхлипывая и долго не выпуская.
— Поставьте… потом… две свечки у Николы Морского…
Я не буду описывать в подробностях то, что делал в ту печальную ночь. У старика вены были исколоты — так что можно было смело вставлять иглу Дюфо. Капельницу я устроил с помощью вешалки-треноги. И повернул вентиль.
Олимпиада Дмитриевна, которой я тоже сделал укол омнопона, глядела полусонными-полубезумными глазами. Она сидела напротив Афанасия Неофитовича, на стареньком стуле, сложив руки на коленях и поставив ноги в вязаных тапочках на вязаный же круглый половичок.
— Долго это? — шепотом спросила она. И вздохнула. — Ему же не больно, правда?
— Нет. Вы же видите — он спокойно спит.
Тянулось время. Когда кончился один флакон, я подсоединил другой. Вернулся на кухню, выпил принесенной с собой водки.
Олимпиада всхлипывала за стеной. Потом всхлипывания стали переходить в подвывания. Я поежился. Не услышали бы соседи, не подняли шум… Впрочем, если услышат — хорошо. Подтвердят нашу версию.
Когда я вернулся в комнату, Афанасий Неофитович не дышал.
Конечно, это еще ничего не значило. Я хотел снова уйти на кухню, но Олимпиада Петровна вдруг сказала:
— Хватит ему. Вы уж простите, Алексей Дмитриевич, но я…
Тут она поднялась и пошла к телефону, висевшему на стене в прихожей. Я не двинулся следом. Я ждал.
Когда же послышался сдавленный голос: «Алло! Это „скорая“? — я в два прыжка оказался рядом со старушкой, отнял трубку и прикрыл ее рукой.
— Зачем же вы, Олимпиада Петровна?
— Надо же вызвать „скорую“… В морг отвезти… — растерянно пробормотала она.
— Не надо, — сказал я и повесил трубку.
Она отступила к входной двери.
Она тяжело дышала, и круглое лицо ее блестело от пота.
— Что же вы, Алексей Дмитрич, — тихо сказала она. — Насильно меня будете, да?..
Я отвернулся. Пошел к Афанасию. Вынул иглу, снял с вешалки флакон, поставил на тумбочку. Пощупал пульс, заглянул под веко. Черт его знает, сто лет при мне никто не умирал. Я уж и забыл, что и как делается в таких ситуациях…
Когда повернулся, Олимпиада Петровна стояла позади, в центре комнаты, опустив голову. Она стояла прямо посреди круглого половичка, нахохленная, как птичка, опустив руки со скрещенными пальцами. Под люстрой серебрились редковатые волосы.
— Знаете, Алексей Дмитрич, — вдруг тихо сказала она. — Я ведь во время войны в особом отделе служила… И чем только нам там ни приходилось заниматься!.. Все временем оправдывали, войной.
Говорили: так надо. Надо, чтобы одни голодали, а другие получали сносный паек. Чтобы по одному доносу человека везли в Серый дом. Чтобы расстреливали только по подозрению в шпионаже. Или даже в малодушии… Много греха у меня на душе, — тут она быстро взглянула на меня и вздохнула. — Я мне ведь тоже в рай хочется. Верю я в Бога, не верю — это неважно.
Важно, что за грехи все равно придется ответ держать…
Я выбежал на кухню. Руки тряслись и бутылка зазвенела о стакан, когда я наливал водку. Выпил. Закурил. Делалось тяжело, муторно и страшно.
Внезапно сигарета выпала из пальцев: в комнате что-то стукнуло, потом заскрипело и наконец, зашипело — звуки мне показались оглушительными. А потом, сквозь скрежет и шипенье, раздалась оркестровая музыка и нежный женский запел: „Уехал милый надолго… Уехал в дальний город он… Пришла зима холодная, мороз залютовал. И стройная березонька поникла, оголенная, замерзла речка синяя, соловушка пропал…“.
Я выбежал в комнату. На столе играл древний патефон — тот, что в виде чемоданчика, с заводной ручкой. Неестественной быстро кружилась черная пластинка с большой красной наклейкой. Игла, похожая на обойный гвоздь, скрежетала и шипела, но все же извлекала из черной допотопной пластмассы звуки человеческого голоса.
А вокруг патефона тихонько, по-старушечьи, кружилась Олимпиада Петровна и вполголоса подпевала.
— Перестаньте, Олимпиада Петровна! — сказал я севшим голосом.
И повторил громче: — Перестаньте! Соседи услышат!..
Она повернулась ко мне, кивнула. Иголка-гвоздь с визгом съехала с пластинки.
— Это наша любимая песня, Алексей Дмитрич, — сказала она. — Афанасий очень любил ее слушать: после ранения в госпитале он очнулся под эту музыку и подумал, что оказался в раю. После передовой, после грязи и крови… Белые стены, белые улыбчивые сестрички. И песня по радио…