– Я вас предупредил. И еще: что за разговоры о религии вы вели с милицией? У вас что, головы из чурбаков сделаны? Вы не понимаете, что теперь будет ставиться вопрос о непринятии вас в комсомол? А без партии и комсомола вы – ничто. Так что, если еще один раз услышу…
– Я просто сказал правду, – обронил Кирьян.
– Какую правду?
– Что православный…
– Так вот держи эту правду при себе! – Директор взглянул на него отчужденно, долго, но и искру сочувствия уловил Кирьян в его глазах. Или показалось? – И не вякай не к месту… дурак! Агитатор сопливый… Вон пошли, оба!
– Ох, Кирьяша, директор-то прав, – лепетал Федя, едва поспевая за другом по лестнице, ведущей в класс. – Нечего нам веру свою на вид невежам выставлять, только глумление с того будет и досада, укороти язык…
– Да понял уже… – буркнул Кирьян на ходу. – Не глухой. А вот как немым стать – буду учиться.
Вечером он отправился в магазин – купить чая, сушек и сахара. Взял мелочь сдачи, подхватил под локоть свернутый конусом блеклый бумажный пакет, растворил дверь булочной, и тут же, словно из ниоткуда, шагнул к нему из темноты серенький парень в кепочке, быстро и шепеляво поведавший:
– С кичи я, от корефана нашего общего, приветы тебе просил переслать, сказал, что крепится, хотя и невмоготу, а коли намылят его этапом, велел тебе о маме и о сеструхе его позаботиться, сказывал, ты знаешь как… И еще: наказал, чтоб ты братве тутошней за него поклонился, навек тебе то запомнит.
Кирьян безмолвно, с отрешенным лицом, выслушивал эту съеженную в куцем пальтишке сущность с неопределенным, как перемятое тесто, лицом.
– Вот, – в руках собеседника мелькнул обрывок бумаги, тут же засунутый Кирьяну в карман, – адрес мамани он черкнул, там еще – чего ему заслать, чем подогреть…
– А сам чего не передашь? – вопросил Кирьян неприветливо. – Я ему как?.. Друг или ходок бесплатный?
– Мне в том районе светиться без мазы, – последовал ответ. – Мне на паровоз через час, и чтоб подальше отсюда… Хорошо, тебя вызреть успел, не подвел пацана… Так что бывай, не кашляй.
В свете, клубами льющемся из стеклянной, обрамленной грубым лакированным деревом двери булочной, он развернул записку, прочел:
– Вот же шакал, – качнул головой Кирьян, направляясь к общежитию и думая, что передать записку, как ни крути, а придется. – Вот же, попутал нечистый связаться с мазуриком бесстыдным и, как репей, неотвязным…
В субботу он поехал по указанному адресу, долго искал дом на перекрестьях заснеженных улиц за сугробами, завалившими палисадники и частоколы заборов.
Дом же оказался из новых, отстроенных пленными немцами, с огромной коммуналкой на десятки жильцов, с жирными запахами общей кухни, руганью и гомоном и влажно ударившим в лицо еще на входе едким щелочным паром от бесконечных постирушек. Убогая старушка, попахивающая тленом, провела его к нужной двери. Он постучал в нее согнутым пальцем, не надеясь быстрее вырваться из парникового смрада этого житейского болотца.
Но дверь внезапно открыла та, кого менее всего он ожидал встретить в этом прокисшем застое и безалаберности разнородного людского сожительства. Перед ним стояла невысокая темноволосая девушка с открытым лицом, ясными серыми глазами, в чистом, обрамленном простеньким кружевом ситцевом платье. Была она чуть широка в кости, и раскрасневшиеся кисти ее рук отмечала каждодневность муторного труда, что ничуть не смутило Кирьяна, а напротив, удовлетворенно осознал он исходящую от нее теплую волну домовитости, уверенности в себе и глубокого, врожденного здоровья – как от молока парного или налитого яблока, дождем омытого.
Он представился: так, мол, и так, сотоварищ вашего брата по учебе, вот от него записка, ознакомьтесь…
Ее глаза смотрели на него с затаенной тревогой, вполне объяснимой – ожидать что-либо хорошего от друзей непутевого братца не приходилось. Но мелькнул в ее взгляде и интерес, причем устоялся, не сгорел в следующий миг, а значит, как с облегчением понял Кирьян, был он определен ею как человек правильный, небеспутный, а главное – не как подозрительный чужак, подлежащий немедленному отторжению.
Прошел, приняв ее приглашение, в комнату, где исчерпались в выветренности и чистоте уютного помещения дух коммунальной клоаки, какофония ее быта, неотчетливыми скрипами, лязгами и глухими голосами доносившаяся извне, словно из другого пространства. Присел на стул за стол с чистой тугой скатертью, накрахмаленной до твердости.