— Ну и что ж! Ничего теперь от этого уже не изменится. Армия готова для удара, и сам фюрер не захочет отложить его ни на минуту.
— Это так, — согласился Штейнглиц. — А если красные ответят встречным ударом?
— Не ответят. Мы располагаем особой директивой Сталина. Он приказал своим войскам в случае боевых действий на границе оттеснить противника за пределы демаркационной линии и не идти дальше.
— Ну, а если…
— Если кому-нибудь станут известны эти твои идиотские рассуждения, — строго оборвал майора Дитрих, — знай, что у меня в сейфе будет храниться их запись.
— А если я донесу раньше, чем ты?
— Ничего, друг мой, у тебя не выйдет. — Голос Дитриха звучал ласково.
— Почему?
— Твоя информация мной сейчас уже принята. Но не сегодняшним числом, и за ее злоумышленную задержку тебя расстреляют.
— Ловко! Но почему ты придаешь всему этому такое значение?
Дитрих ответил томно:
— Я дорожу честью третьего отдела «Ц». У нас никогда не было никаких промахов в работе, у нас и сейчас нет никаких промахов. И не будет.
Штейнглиц воскликнул горячо, искренне:
— Оскар, можешь быть спокоен: я тебя понял!
— Как утверждает Винкельман, спокойствие есть качество, более всего присущее красоте. А мне нравится быть всегда и при всех обстоятельствах красивым… — И Дитрих снисходительно потрепал Штейнглица по щеке.
Светало. Небо в той стороне, где была родина Иоганна, постепенно все больше и больше озарялось восходящим солнцем. Теплый воздух лучился блеском и чистотой. Через спущенное стекло в машину проникал нежный, томительный запах трав.
Иоганн автоматически вел машину. Его охватило мертвящее оцепенение. Все душевные силы были исчерпаны. Сейчас он обернется и запросто застрелит своих пассажиров. Потом приедет в подразделение и снова будет стрелять, стрелять, только стрелять. Это — единственное, что он теперь в состоянии сделать, единственное, что ему осталось.
Рука Иоганна потянулась к автомату, и тут он как бы услышал голос Бруно, его последний завет: «Что бы ни было — вживаться. Вживаться — во имя победы и жизни людей, вживаться».
Да и чего Иоганн добьется своим малодушием? Нет, это не малодушие, даже предательство. Бруно не простил бы его.
Если бы случилось чудо, и Бруно остался жив, и его бы попросили оценить свой подвиг, самое большее, что он сказал бы: «Хорошая работа, хорошая работа советского разведчика, исполнившего свои служебные обязанности в соответствии с обстановкой». Он бы так сказал о себе, этот Бруно.
Но почему Бруно? У этого человека ведь есть имя, отчество, фамилия. Семья в Москве — жена, дети. Они сейчас спят, но скоро проснутся, дети будут собираться в школу, мать приготовит им завтрак, завернет в вощеную бумагу, проводит до дверей, потом и сама уйдет на работу.
Кто ее муж? Служащий. Часто уезжает в длительные командировки. Все знают: должность у него небольшая, скромная. Семья занимает две комнатки в общей квартире. К младшему сыну переходит одежда от старшего, а старшему перешивают костюмы и пальто отца, И когда такие, как Бруно, погибают так, как погиб он, родственников и знакомых оповещают: скоропостижно скончался — сердце подвело. И все. Даже в «Вечерней Москве» не будет извещения о смерти.
Но на смену этому времени должно же прийти другое время. Пройдет много, очень много лет, прежде чем дети чекиста смогут сказать: «Отец наш…» И рассказ их прозвучит, как легенда, странная, малоправдоподобная, невероятная легенда о времени, когда это называлось просто: работа советского разведчика в тылу врага.
Но не потом, а сейчас, сразу же изучат соратники погибшего обстоятельства его смерти. Для них его смерть — рабочий урок, один из примеров. И если все, до последнего вздоха окажется логичным, целесообразным, запишут: «Коммунист такой-то с честью выполнил свой долг перед партией и народом».
Но этот человек, которого называли Бруно, — советский гражданин. Разве нет у него имени, отчества, фамилии?