Гиммлер продолжал говорить о своих. «Meine liebe Degrelle, шесть месяцев, шесть месяцев…» Я часто шокировал его своей бескомпромиссностью. Наделённый средними интеллектуальными способностями в обычное время этот человек стал бы прилежным учителем. Он отличался узостью взглядов и не способен был мыслить в общеевропейском масштабе. Но под конец он смирился с моими взглядами и моими манерами. В тот момент, когда наш мир рушился, ему стало важно, чтобы я выжил.
Ещё 21 апреля 1945 г., после Одера он предложил мне стать министром иностранных дел в правительстве, которое должно было сменить команду Гитлера, и даже позднее послал ко мне генерала Штейнера, чтобы заручиться моим согласием.
Я думал, что это шутка. Я был последним из тех, кто мог бы в качестве министра иностранных дел вести переговоры с союзниками, которые только и ждали того, чтобы как можно быстрее отправить меня на виселицу! Перемазанный грязью Гиммлер настойчиво повторял: «Всё изменится через шесть месяцев!». Наконец, при очередной вспышке от взрыва я пристально взглянув в его усталые глазки, ответил: «Не через шесть месяцев, Рейхсфюрер, через шесть лет!». Мне надо было сказать, через шестьдесят лет! Сегодня я думаю, что даже через шестьдесят лет шансы на моё политическое воскрешение будут ещё меньшими. Единственным воскрешением, на которое я могу отныне надеяться, станет воскрешение в день Страшного Суда под рёв труб, возвещающих Апокалипсис.
Конечно, для изгнанника естественно надеяться на то, что у него ещё появиться шанс. Он внимательно всматривается в горизонт. Малейший признак перемен в его потерянном отечестве приобретает в его глазах исключительную важность. Он приходит в лихорадочное волнение от результатов новых выборов, от любого, даже самого ничтожного скандала в газетах. Всё изменится! Ничего не меняется. Проходят месяцы, проходят годы. Вначале видный изгнанник пользуется известностью. За его передвижениями следят. Сегодня же сотни глаз скользят по нему с безразличием: случайно столкнувшаяся с ним на улице толстуха, думает о покупке лука-порея к обеду; медленно идущий перед ним человек с любопытством разглядывает прохожих; мальчишка, который с топотом обгоняет его, не имеет ни малейшего представления о том, кто это такой, и, тем более, кем он был. Он всего лишь незнакомец в толпе. Его жизнь кончена, всё прошлое смыто, существование изгнанника стало совершенно бесцветным.
В мае 1945 г., когда я очнулся на узкой железной койке в госпитале Сан-Себастьяна, закованным в гипс от шеи до левой ноги, я ещё был звездой. Ко мне явился крупный военный губернатор, украшенный как ёлка развивающимися и шуршащими орденскими лентами, перевитыми через плечо! Он ещё не сообразил, что я был из тех, кто проиграл, и кого не рекомендовалось посещать. Но он быстро это понял! Все быстро поняли это.
Через пятнадцать месяцев, когда мои кости срослись, однажды ночью я очутился на тёмной улице, далеко от госпиталя, сопровождаемый к тайному убежищу. Для меня, единственного выжившего, — двенадцать пуль в шкуре! — в обстановке, когда со всех сторон раздавались требования о моей экстрадиции, единственным решением осталось спрятаться в глухой дыре. В первый раз я просидел в таком убежище два года. И это был далеко не последний раз! Меня поселили в тёмной комнатушке, прилегающей к служебному лифту. Я не мог ни с кем встречаться. Я не мог подойти к окну. Ставни всегда оставались закрытыми.
Приютившая меня пожилая пара были моим единственным миром. Он весил около ста пятидесяти килограмм. Первой вещью, встречавшей меня по утрам, было ведро мочи, стоящее в коридоре. За ночь он производил четыре литра. Интенсивная работа. Его единственная работа. Ещё до обеда он переодевался в широчайшую пижаму, с большим вырезом на груди, открывавшим треугольник бледного тела.
Она, с копной всклокоченных жидких рыжих волос, слонялась по тёмному дому — свет горит зря! — обмотав ноги двумя старыми тряпками — обувь изнашивается!
По вечерам они вдвоём усаживались в плетёные кресла, чтобы послушать радиопостановку. Через пять минут они засыпали; он, склонившись вперёд и громко храпя, она, запрокинув голову назад и пронзительно посвистывая. В час ночи их будил смолкнувший приёмник, молчание которого означало окончание передач. Тогда она брала птичью клетку, он — большую размалёванную статуэтку св. Георгия, с зелёной пальмовой ветвью в руке. Семеня, они отправлялись в путь к своей спальне. Храп и посвистывание возобновлялись. Утром я вновь находил под дверью ведро, наполненное четырьмя литрами мочи.
Такова была моя жизнь на протяжении двух лет: одиночество, молчание, темнота, два пожилых человека, наполнявших ведро до краёв и перетаскивающих статуэтку св. Георгия и клетку с двумя попугайчиками. За всё это время я ни разу не видел ни одной улыбки. Ни пары изящных ножек на тротуаре. Ни даже силуэта дерева с пожелтевшими листьями на фоне неба.