Вследствие этого уже самая физическая боль обусловливается нервами, их связью с головным мозгом; повреждение члена не чувствуется, если перерезать нервы, соединяющие его с мозгом или усыпить этот последний хлороформом. По этой же самой причине, коль скоро при умирании потухло сознание, мы считаем все последующие содрогания безболезненными. Что душевная боль обусловливается познаванием – понятно само собою, а что она возрастает соразмерно с этим последним, легко видеть из всего сказанного выше.
Итак, сущность отношений мы можем пояснить образно следующим манером: воля – это струна, препятствия и столкновения – ее вибрация, познавание – это резонансная доска, а боль или страдание – звук.
Поэтому не только неорганические тела, но и растения не способны ощущать боли, сколько бы воля их ни встречала препятствий. Напротив того, всякое животное, даже инфузория, ощущает боль, потому что познавание, понимание, как бы оно ни было несовершенно, составляет отличительный характер животного царства, животности. С возрастанием познавания, по скале животности, пропорционально возрастает и боль. У низших животных она еще крайне ничтожна; от этого происходит, например, что насекомые, у которых еле держится оторванная задняя часть туловища, могут в то же время есть. Но даже и у высших животных вследствие отсутствия понятий и мышления страдание далеко еще уступает человеческому.
В ранней юности перед своим будущим житейским поприщем сидим мы, как дети перед театральным занавесом, в радостном и напряженном ожидании того, что должно произойти на сцене. И счастье, что мы не знаем того, что действительно случится. Кто знает это, тому дети могут казаться порою невинными преступниками, которые хотя и осуждены не на смерть, а на жизнь, но еще не знают содержания ожидающего их приговора. Тем не менее всякий желает себе глубокой старости, т. е. состояния, в котором говорится: «Сегодня скверно, а с каждым днем будет еще хуже, пока не придет самое скверное».
Если – насколько это приблизительно возможно – представить себе всю сумму бед и зол, болезней и всякого рода страданий, которые освещает солнце в своем течении, то придется допустить, что было бы гораздо лучше, если бы оно, подобно тому как на Луне, было бы не в состоянии и на Земле вызывать явлений жизни и если бы и здесь, как там, поверхность находилась еще в кристаллизованном состоянии.
Нашу жизнь можно также рассматривать как эпизод, бесполезным образом нарушающий душевный покой Ничто. Во всяком случае, даже и тот, кому сносно жилось в жизни, чем дольше он живет, тем искреннее убеждается, что жизнь в целом носит характер гигантской мистификации, чтобы не сказать надувательства и обмана. Если два друга юности после разлуки всей жизни снова встречаются стариками, то преобладающим чувством, которое возникает в них при виде друг друга и при воспоминании о юности, является полнейшее dissappointment (разочарование) во всей жизни, которая когда-то так чудно рисовалась в утреннем розовом свете юности, так много обещала и так мало сдержала. Это чувство так решительно преобладает при их встрече, что они даже не считают за нужное его высказывать словами, а, обоюдно и безмолвно предполагая таковое, кладут его в основу дальнейшего разговора.
Кто пережил два или три людских поколения, у того происходит на душе то же самое, что у посетителя ярмарочного балагана, который остается подряд два или три представления: пьеса была именно рассчитана на одно представление, и потому когда исчезает новизна, то и обман не производит уже никакого действия.
Можно сойти с ума, созерцая грандиозные приспособления и обстановку, эти бесчисленные сияющие светила в беспредельном пространстве, которым нет иного занятия, как только озарять миры, представляющие арену всяческой нужды и бедствий и в счастливом случае не отражающие ничего, кроме скуки, судя, по крайней мере, по известному нам опыту в нашем мире.
Очень завидовать – некому, а очень жаловаться имеет право бесчисленное множество.
Жизнь есть рабочий урок: в этом смысле defunctus – отбывший, почивший – прекрасное выражение.
Представим себе, что акт зарождения не сопровождался бы ни потребностью, ни похотью, а был бы делом чисто благоразумного размышления: мог ли тогда еще существовать человеческий род? Не был ли бы тогда всякий настолько сострадателен к грядущему поколению, что скорее избавил бы его от бремени существования или по крайней мере не принял бы на себя обязанности хладнокровно возлагать на него такую обузу?
Мир все равно, что ад, в котором люди, с одной стороны, мучимые души, а с другой – дьяволы.
Вообще, против господствующего воззрения на мир как на совершенное творение громко вопиет, во-первых, бедствие, которым он переполнен, а во-вторых, бьющее в глаза несовершенство и даже комическая искаженность и какое-то юродство самого законченного из его явлений – человека. В этом заключается неразрешимый диссонанс.