Прошлое смотрело на него изо всех углов, прошлым был полон душный воздух запущенного логовища, не освежавшийся, казалось, с того самого момента, когда счастливое настоящее стало этим прошлым, когда здесь погасли голоса живых, сменившись безмолвием призраков. Прошлое сидело на этих диванах, изъеденных молью; шевелило на письменном столе пожелтелые бумаги; развёртывало и перечитывало страницы испорченных мышами книг; яркими огнями горело в золочёных рожках люстры; трогало пожелтевшие клавиши пианино, до которого уже двадцать долгих лет не касалась ничья рука… Прошлое, счастливое прошлое грезилось Ироду и тогда, когда, не зажигая свечей, он садился куда-нибудь в грязное кресло и, окружённый, словно чародей облаком пыли, широко раскрывал глаза, глядя прямо в таинственную глубь царившего тут мрака… В этом мраке скользили ласковые улыбки, вдруг срывался с чьих-то невидимых губ сердечный привет и разом гас — неоконченный, словно испугавшийся этих страдальческих, широко раскрытых глаз; звучали целые фразы, от которых когда-то ходуном ходила разгоревшаяся кровь по жилам… В этом мраке ему чудилось, что по пыльным полам спешно-спешно топочут голенькие детские ножки, пухлые, слабенькие, но резвые и быстрые… «Здравствуй папа!» — «Доброй ночи, папа!» — и детские ножки бежали назад, и смутное пятно белой рубашонки мерещилось на одно мгновение в том месте, где должны быть двери следующей комнаты… И когда долгая тишина царила тут, когда, казалось, призраки не хотели оставлять фантастическую страну прошлого — нелюдим терпеливо сидел и ждал… Часы проходили, а он ждал неотступно, испытывая тьму пристальными взглядами, открывая ухо каждому загадочному шороху… И вдруг разом, откуда-то со стороны, громко-громко — так что Ирод вздрагивал — срывался детский хохот, задорный, весёлый, счастливый хохот баловня со здоровою грудкой… И Ирод слушал его с замирающим сердцем, смотрел в дверь — не появится ли там что?.. А то вместо хохота слышалась наивная детская песенка… Простая, вся из трёх-четырёх ноток… Она долго дрожала в воздухе — и странное дело: нелюдим оживлялся, немедленно схватывал эти нотки, нелюдим подтягивал им дребезжавшим как надтреснутое стекло голосом… Иногда песня обрывалась, словно кому-то грозящая тишина глотала эти загадочные звуки… Когда во мраке распускались призраки, каждый атом его наполняя каким-то непонятным ужасом, — Ирод не пугался. Ирод продолжал сидеть так же неподвижно. Ирод ждал… Вон там, в углу, должен быть образ… Перед ним — обратившаяся в грязный ком лампада… Но это днём — теперь совсем иначе… Кроткий огонёк светится там сквозь розовое стекло… Неровный и робкий луч его скользит по серебряному окладу Богоматери… Благостный лик Её наклоняется к кому-то… Точно Она, выступая из своих дорогих риз, хочет рассмотреть что-то… И не одна Богородица… И Ирод силится различить, кто это мерещится под образом… То проступит из мрака, то опять уйдёт во тьму, точно светлый оттиск в зажмуренных глазах… Под лампадой стоит на коленях ребёнок, совсем-совсем маленький… На нём опять одна рубашонка… Голенькие ножки склонились на ковёр, голенькие ручки сложились ладонь к ладони… Пальчики едва различишь… Белокурые волоски сползли на плечи; тёмные глазки с наивною серьёзностью смотрят прямо в добрые очи Богородицы.
— Боженька, голубчик! — слышится детский голосок. — Помилуй папу, маму, няню… И мою кошечку Маруську, — полушёпотом доканчивает ребёнок, оглядываясь на Ирода, как бы он не услышал сей последней, совсем уже незаконной вставки в обычную молитву…
— И мою кошечку Маруську! — повторяется ещё тише, ещё неувереннее…
— Зачем же не помиловала? Зачем же не помиловала? — с бешенством срывается Ирод. — Зачем не помиловала?.. — грозится он кому-то в чёрную тьму, откуда на миг мелькнувшая быль скользнула опять в таинственный край прошлого, — в тот счастливый край, дороги к которому с неистребимою верою жадно ищут в потёмках тысячи несчастных, тысячи разбитых… Ищут и не находят… — Зачем не помиловала?.. Ведь он детскими чистыми устами молился Тебе, детским чистым сердцем просил у Тебя!..
Но лампады уже не было… Фитиль гас, не оставляя в воздухе даже чадной струйки дыма; серебряный оклад иконы прятался опять за толстый слой пыли; за неё же укрывался и кроткий лик Богоматери…
И громадные сапожища шлёпали по полу, и разволновавшийся Ирод натыкался на столы, на шкафы, злобно, в отместку, осыпавшие его пылью, на двери, на стены, на пианино, глухо, гневно отзывавшееся ему чуть-чуть вздрагивавшими струнами, на старые кресла, который с недовольным, ворчливым скрипом отодвигались в сторону, опять сейчас же засыпая на целые годы, как засыпали эти шкафы, это пианино, эти на всех петлях визжавшие и словно жаловавшиеся двери.