Так аттестует ангелический доктор Фома Аквинский серафического доктора Франциска Ассизского, помещенного Данте, конечно же, в Рай как безупречного учителя святой бедности и нищенской святости — жениха госпожи Нищеты, вернейшего жениха, истово и самозабвенно подражающего ее первому мужу Иисусу Христу.
Учительско-нищенствующий идеал и два столетия спустя не поколеблен.
Пройдут еще века. Шесть или семь после свершения этой замечательной жизни. Будет и век XX, век (в числе иных замечательностей) уплощенных мертвоватых копий, снятых с доподлинно живых героев прошлого. Среди такого рода копий могут быть всякие. Например, такие: Франциск — воплощение социальных добродетелей; Франциск — народолюбец и демократ; Франциск провозвестник коммунистических начал, пред-Вордсворт, пред-Ганди и пред-Толстой сразу; Франциск — просто добрый и хороший парень; Франциск либерал и филантроп; он же — "утренняя звезда Возрождения"; наконец, он же религиозный фанатик, почти святой Доминик...
Каждая из этих модерных дефиниций, говорит Честертон, будет как бы верна. Но, будучи "очищенными" от любви к богу, все эти определения будут определениями кого-то еще, но только не Франциска. Образ Франциска, данный самим Честертоном, продемонстрировал нам совершенно иной опыт воспроизведения нашего героя: опыт вживания в себя-Франциска из XII и XX столетий сразу. Но это — образ-метафора, не поддающаяся артикуляции, — тем более в учебно-ученых целях.
Но есть ближайшие выученики Франциска, зачинатели новой, хоть и тоже средневековой, учености, учащей умению знать мир в его эмпирически подробной, вещной данности; и вовсе не беда, что в пределах теоцентрически устроенного космоса. (Вспомним: Франциск-эксцентрик, возвращающийся к центру.) И эта новая ученость без учености францисканского типа была бы невозможной. Что это за ученики такие?
Лишь назову францисканца Бонавентуру с его мистически символическим ощущением бытия — каждого камушка этой грешной земли (читайте, например, его минералогические выкладки); народного праведника Бернардино, безусловно, как отмечают знатоки, ведущего свою родословную от Франциска — жонглера божьего; Людовика, защитника бедных; живописца Джотто, "сыгравшего" в красках жизнь Франциска... Данте я уже называл и даже цитировал. Но... Данте положенный во гроб препоясанным простым вервием — этой трогательной веревочкой, эмблематическим знаком вернейшего жениха вернейшей невесты — госпожи по имени Бедность... И, конечно же, реформаторы-санитары, чаявшие произвесть тотальную санацию "матушки-церкви". К тому же прибавлю еще грядущий европейский театр, поэзию самоопределившихся европейских наций. Да мало ли что еще... Все это я называю. Называют это всё и другие. Но для наших дел эти имена, конечно, важны (Бонавентура, Данте, Джотто) ; но более — другие имена (которые, впрочем, называют тоже, хотя и реже). Это прежде всего Роджер Бэкон — "первый натуралист, которого даже самые материалистические ученые признали отцом науки". (Понятно, что столь сильное утверждение этих "самых материалистических ученых" должно оспорить, хотя и не сию минуту.) И, во-вторых (а может быть, прежде всего), каталонец Раймонд Луллий со своей в высшей степени странной, почти кибернетической моделью Вселенной и со своею же экспансивно-горячечной жаждой обратить всех, какие есть, нехристей. Тот самый Раймонд Луллий, который сказал Дунсу Скоту в ответ на его вопрос, что бог — не часть, а Всё. (Помните? — Именно этим ответом как раз и начато мое сочинение.)