В дверях мы встретили Маржеритона, который меня уже сопровождал; он держал поводья трех черных лошадей, как и в первый раз: для меня, для него, для Кларимонды. Было необходимо, чтобы лошади были испанской породы, рожденные от кобылы, оплодотворенной Зефиром. Они шли очень быстро, как ветер, и луна, которая поднялась при нашем отъезде, чтобы озарить нам путь, бежала по небу, как колесо, оторвавшееся от своей колесницы; мы видели справа по дороге, что она прыгала, бежала за нами от дерева к дереву, чтобы догнать нас. Скоро мы приехали на равнину, где среди зарослей деревьев нас ждал экипаж, запряженный четырьмя мощными животными; мы взобрались на них и заставили их скакать безумным галопом. Моя рука была на талии Кларимонды, и одна из ее рук сжимала мою; она склонила голову на мое плечо, и я чувствовал ее дрожащую полуобнаженную шею, касающуюся моей руки. Никогда я не ощущал такого истинного счастья. В тот момент я забыл все и не мог вспомнить ни того, как был священником, ни того, как лежал на груди моей матери, так огромно было очарование, которое злой дух материализовал во мне. Начиная с сегодняшней ночи моя натура как-то раздвоилась; во мне существовало два человека, которые не знали друг друга. Иногда я полагал, что был священником, которому каждую ночь снилось, что он светский молодой человек, которому снится, что он священник. Я не мог больше отличить сон от яви, и я не знал, где начинается реальность и заканчивается иллюзия. Молодой синьор, фат и распутник, издевался над священником, а священник ненавидел развязность молодого человека. Две переплетенные одна с другой спирали, не касающиеся друг друга, очень хорошо представляют двухголовую жизнь, которая стала моей. Несмотря на странность подобного положения, я ни на одно мгновение не верил в собственное безумие. Я всегда хранил очень приятные ощущения из моих двух существований. Просто мне казалось абсурдным все, что я не мог объяснить: было чувство, что я живу в двух разных людях. Эта аномалия, которую я не мог истолковать, заключалась в том, что я считал себя кюре маленькой деревни де ***, где синьора Ромуальда считали любовником Кларимонды.
Фактически я был или, по крайней мере, полагал, что находился в Венеции; я еще не мог как следует соединить мою иллюзию и реальность в моем странном приключении. Мы жили в огромном мраморном дворце на Гранд-канале, полном фресок и статуй, с двумя лучшими картинами Тициана в комнате, где спала Кларимонда, во дворце, достойном короля. У нас были наши гондолы и наши баркаролы в нотах, наша музыкальная комната и наш поэт. Кларимонда любила жизнь на широкую ногу, и она была немного Клеопатрой по своей натуре. Что касается меня, я получил карету сына принца, и я гордился, как если бы был из семьи одного из двенадцати апостолов или четырех евангелистов светлейшей республики; я не свернул бы с моего пути, чтобы позволить пройти дожу, и я не был уверен ни в чем, кроме того, что, начиная с Сатаны, который упал с неба, никто не был более горд и более дерзок, чем я. Я отправлялся в Ридотто, и я играл в адскую игру. Я видел лучшее общество в мире, сыновей разрушенных семей, женщин театра, мошенников, паразитов и меченосцев. Однако, несмотря на рассеянность этой жизни, я оставался верным Кларимонде. Я самозабвенно любил ее. Она сама пробуждала пресыщение и постоянное непостоянство. Владеть Кларимондой – это владеть двадцатью любовницами, иметь всех женщин, так она была подвижна, изменчива и не похожа на самое себя; поистине хамелеон! Вы становились таким же, как она, неверным; становились верным другому, полностью принимая характер, норов, манеру красоты женщины, которая, кажется, вам нравилась. Она вернула мою любовь стократно, и напрасно юные патриции и сами старые члены совета Десяти делали ей более великолепные предложения. Даже сам Фоскари хотел жениться на ней; она отказывала всем. Она имела достаточно золота, она ничего не хотела больше, чем любви, молодой, чистой, пробужденной ею, которая должна быть первой и последней. Я был совершенно счастлив, если бы не проклятые кошмары, которые возвращались каждую ночь, где я был сельским священником и большую часть дня совершал обряд епитимьи, накладывая покаяния за мои излишества. Привыкнув быть с Кларимондой, я практически не думал больше о странном характере нашего знакомства. Однако то, что говорил аббат Серапион, возвращало мою память, не оставляя мне ничего, кроме серьезной озабоченности.
За некоторое время до этого здоровье Кларимонды стало хуже, день ото дня цвет ее лица изменялся. Приходившие врачи ничего не знали о ее болезни и не знали, что делать. Они выписывали какие-то ничтожные рецепты и не возвращались. Однако она заметно бледнела и становилась более и более холодной. Она была почти такой же белой и такой же умирающей, как в ту известную ночь в незнакомом замке. Я расстраивался, видя ее медленное угасание. Она, прикасаясь к моей ране, улыбалась мне нежно и печально роковой улыбкой людей, которые знают, что они умрут.