— Поедем к дяде Шакирьяну, — говорит Могусюм. — У него юрта в пятнадцати верстах от Магнитной.
Стемнело. Вокруг костра ходит старик Бегим. Это тоже старый спутник Могусюмки. Он в теплых сарыках и в черном кафтане. У него маленькое желтое лицо, седая борода лопаткой и острые скулы.
— Ну, неверный, — обращается он к Гурьяну, — трава пойдет скоро, будем кумыс пить.
— Будем!
Бегим постится, вчера ездил в мечеть. Он принес кумган, стал мыть руки.
— Ты не такой, как другие русские, — продолжает Бегим. — Переходи в нашу веру!
— Нет, я от своей не отступлюсь. Ведь я крещеный и богу молюсь правильно, двумя перстами, — шутя отвечал Гурьян.
— Наш закон хороший, а ваш плохой. Из-за вашего закона все гибнет... И люди, и урман, и скот.
Обычно Бегим очень осторожен, никогда не скажет никому из русских плохого слова про неверных. Но с Гурьяном он не стесняется.
А Гурьян знает: плохо живут башкиры. Десятый богат — со скотом, с баранами, а девять — голы. Теперь, когда влез Гурьян в башкирскую шкуру, понял он, что есть от чего тосковать башкирам.
Вот они, печальные, в оборванной одежде, в круглых мохнатых шапках сидят у костра.
— А в завод пойдем работать? — говорит Гурьян, обращаясь к старику Бегиму.
Хибетка, приятель Могусюмки, слыша эти слова, поднимает голову, и широкая, добрая улыбка оживляет его лицо.
Старик не на шутку рассердился.
— Тьфу, тьфу на твой завод! Ай, ай, Могусюмка! Зачем у тебя приятель такой!..
— Завод жизнь земле дает.
— Грех! Какая жизнь? Дым, огонь, болезни....
У Гурьяна с Бегимом старая перебранка. Когда старик начинает уговаривать Гурьяна менять веру, тот заводит речь про заводы.
Могусюмка и Хибетка посмеиваются и молчат.
Могусюмка иногда как будто сам не знает, за кого в этом споре, который длится не первый день. Если метко человек скажет, Могусюмка смеется, как бы соглашается. Потом другой напротив говорит — тоже смеется и тоже соглашается. Но это только кажется. Башлык знает, что хочет, да трудно узнать — не говорит никому.
Многие башкиры работают на заводы, возят руду, рубят лес, жгут уголь. Но редко-редко встретишь башкирина, который жил бы на заводе, работал у домны или у горнов. А Хибетка давно уж хочет к огню. Начнет Гурьян делать винт или перековывать железо, закалять сталь или ковать лошадь — Хибетка тут как тут, и жадно наблюдают острые глаза его за черными руками бывшего мастера, и быстро перенимает он от Гурьяна умение обращаться с железом и вырезать из него инструментом все, что нужно. И не боится Хибет огня, искр, не сторонится, когда окалина летит из-под ударов молота.
— На хорошем заводе саблю скуют, ходок для телеги, на подковы железо наварят, сделают плуг. Завод не виноват, если люди, как собаки, — уже без шуток, серьезно продолжал беседу Гурьян.
— Смеешься! Так скажешь — все хорошо! И тюрьма хороша. Решетки для тюрьмы тоже из железа.
— Не сама тюрьма страшна, а люди, которые к ней приставлены. А тюрьма — изба.
Бегим, бранясь, отошел к юрте.
— Хорошему заводу можно дать место, кроме пользы ничего не будет. А ты что приутих, Могусюм, играй, брат, играй, товарищ!
Но Могусюмка молчит, слушает.
— Мне кажется, в перелеске жаворонок поет вечернюю песню, — говорит он.
Но ничего не слышно.
Темнеет.
— А кто теперь нашего урмана хозяин? — спрашивает Могусюм. — Говорят, новый теперь хозяин.
— Хозяин, брат, далеко. Он в урман шагу не ступит. Урманом распоряжается тот, кто пером чешет и чешет, приказ по конторам дает. У кого сила в кляузе, в бумаге.
Опять зажурчал курай. На простой дудке, на полом стебле играет Могусюм, перебегает пальцами по пяти дыркам. Потом отложил курай.
запел башлык.
Могусюмка складно сочиняет. Часто люди не скажут, что они думают, что хотят,— только по песне узнаешь, прислушавшись. Редко кто умеет песни сочинять. Малый был Гурьян, всегда спрашивал у матери: «Кто песню сложил?»
Мать, бывало, рассердится, что с глупостями пристает, а потом скажет, когда досуг: мол, бедные люди складывают, бабы больше, бывает, и мужики, разбойники тоже...
поет Могусюмка.