Вспоминая этот рассказ, захотелось сделать отступление от изложения. В каком-то из 50‐х годов мы были в Кисловодске, в академическом санатории. Там же отдыхал Яшин и еще один писатель, собственно член Союза писателей. (Я потом попыталась читать его сентиментально-военную книгу, но не увлеклась.) Яшин был тогда уже болен, очень худой, высокий, с четками в руках. Прежде чем говорить, он перебирал несколько бусинок, чтобы успокоиться. В санаториях принято, чтобы знаменитости, отдыхающие в этом санатории, выступали перед другими отдыхающими. Вызвался и этот член Союза писателей. Он говорил о своих успехах и с презрением и насмешками отозвался о «Саше из Рязани» (это о Солженицыне). В зале, где находились в основном научные работники, стояла холодная тишина. Яшин, который не хотел выступать, видно было, не выдержал. Посчитал свои четки и сказал, что Солженицын – это эпоха в русской литературе, что русская литература до Солженицына и после него – разные вещи, что влияние его так велико, что ни один писатель не сможет не испытать его силы. Сказал с места и сел. Тогда член Союза, увидев, что зал вспыхнул радостью, стал говорить, что о Солженицыне его неправильно поняли, что это была шутка. Зал холодно молчал. Я не выдержала и громко крикнула: «Плохая шутка!» Зал отозвался сочувственным вздохом. Яшина же просили рассказать о себе. Он очень доверительно, искренне, как-то дружески просто, перебирая свои бусинки, рассказывал о своей работе и жизни. Тепло зала, атмосфера доброжелательности были удивительными. Он говорил о том, что печататься он почти не может после произведения, название которого он боится даже назвать (в зале гул – «Рычаги»). Второй его грех – «Вологодская свадьба»[142]. Дело в том, что он сам вологодский. Он очень любил свой край. Там в деревне на косогоре он выстроил себе избу, в которую он приезжал летом один. Два его сына и жена, глубоко городские люди, деревенской жизни не признавали, жить с ним летом в избе не хотели, к его великому огорчению. Яшин всю войну провоевал, был ранен. В каком чине, он не сказал[143]. Но в вологодском музее были выставлены его шинель и фуражка, простреленная пулями. Вологодские власти его почитали как знаменитого своего земляка. Когда же вышла его «Вологодская свадьба», тоже в «Новом мире», его домик был разграблен, шинель и фуражка выкинуты из музея («Мне даже шинель не вернули»). Словом, он перестал быть почетным вологодским гражданином. Видно, ему было очень плохо. Его жена, для которой он не смог получить путевку и которая жила на частной квартире, приезжала к нему в санаторий. Мы как-то видели их, они шли оба озабоченные, подавленные, о чем-то горячо говорили. До сих пор в душе сохранились тепло и глубочайшее уважение к этому человеку, наделенному не только даром писателя, но и чуткой душой, болеющей за свой народ.
Был у нас еще друг-приятель Марк Давыдович Ойхман. Он отсидел в лагерях двадцать лет «от звонка до звонка». До посадки работал кем-то в пищевой промышленности, ездил в Америку, был на виду. Маленький, худой, умница. В гостях заговаривал всех. Жена ему говорила: «Марк, помолчи немного!» Но говорил всегда умно, и его слушали с удовольствием. Всегда искал справедливость. Кого-то защищал. В лагере среди заключенных пользовался большим моральным авторитетом. Ему в лагере сделали какую-то большую операцию. Леня писал из лагеря, как он и другие товарищи бегали, искали разные лекарства, продукты: «Он болен, болен!» В Москве у него оставались две незамужние сестры, он тоже до посадки не успел жениться. Эти сестры в течение всех двадцати лет аккуратно посылали ему посылки и деньги. Они его боготворили, и он их. Когда он через двадцать лет вернулся, он женился на Анне Лазаревне Тропининой, которую знал по работе еще до посадки.