К числу интересных знакомств, которые я приобрел в это тяжелое время, принадлежит знакомство с поэтом Хеббелем[529]. Так как не было ничего невероятного в том, что мне придется на продолжительное время избрать Вену местом своей деятельности, я считал полезным завязать более близкие связи с тамошними литературными знаменитостями. К встрече с Хеббелем я приготовился, предварительно прочитав его драматические произведения. Я прилагал все усилия найти их хорошими и близкое знакомство с ним особенно интересным. То обстоятельство, что пьесы его показались мне слабыми, особенно благодаря неестественности концепций, а язык при всей своей изысканности – большей частью плоским, не удержало меня от моего намерения. Я посетил его только раз и не особенно долго с ним беседовал: я не нашел в нем той эксцентричной силы, какой дышит большинство его героев. Это произвело на меня неприятное впечатление, которое объяснилось только много лет спустя, внезапно, когда я узнал, что Хеббель умер от размягчения костей. О венском театральном деле, беседуя со мной, он говорил с пренебрежением дилетанта, однако ведущего свои дела с коммерческой аккуратностью. Я не чувствовал особенного желания повторить свое посещение, особенно после того, как, сделав мне ответный визит и не застав меня дома, он оставил карточку, на которой было написано:
Моего старого друга, Генриха Лаубе, я нашел в давно занимаемой им должности директора придворного Бургтеатра. Уже в первый мой приезд прошлой весной он счел долгом свести меня с венскими литературными знаменитостями, под которыми, будучи весьма практическим человеком, он разумел главным образом журналистов и рецензентов. Считая знакомство с д-ром Гансликом особенно для меня интересным, он однажды пригласил и его на званый обед. Заметив, что я не сказал с ним ни слова, он чрезвычайно удивился и счел это обстоятельство достаточным основанием, чтобы предсказать мне большие трудности в Вене, если я рассчитываю выбрать ее ареной своей художественно-артистической деятельности. Теперь, при моем возвращении, он встретил меня просто как старого друга и предложил во всякое время, когда у меня явится настроение, делить с ним его обеды, которые, будучи страстным охотником, он всегда умел разнообразить свежей дичью. Однако я пользовался этим приглашением не особенно часто, потому что меня мало привлекал дух преобладавших за его столом разговоров, вертевшихся вокруг сухих театральных дел и отношений.
После обеда, за кофе и сигарой, актеры и литераторы собирались вокруг большого стола, за которым председательствовала обыкновенно жена Лаубе, в то время как сам он отдыхал в облаках сигарного дыма. Она стала вполне женой театрального директора и считала своим долгом держать длинные, изысканные речи о вещах, в которых ровно ничего не понимала. При этом меня радовало ее добродушие, которое я с таким удовольствием подмечал в ней прежде. Когда, совершенно не стесняясь, я указывал ей на ее ошибки, в то время как никто из окружавших ее льстецов не решался ей возражать, она с неподдельной веселостью принимала мои замечания. С нею и с ее мужем я обыкновенно вел разговоры лишь в форме шуток и острот, так как их серьезные темы оставляли меня в высшей степени равнодушным, почему они и смотрели на меня как на гениального пустомелю. Когда я потом выступил в Вене со своими концертами, госпожа Лаубе с дружеским удивлением заметила, что, оказывается, я очень недурно дирижирую, чего она совершенно не ожидала от меня, основываясь на отзыве какой-то газеты.
В одном отношении практическая осведомленность Лаубе оказала довольно значительные услуги: он ознакомил меня с характером лиц, игравших наибольшую роль в управлении королевскими театрами. Выяснилось, что самое важное здесь лицо – придворный советник фон Раймонд[531]. Старый граф Лянцкоронский, обычно столь ревниво оберегавший свой авторитет фельдмаршала, избегал принимать самостоятельные решения, не посоветовавшись с фон Раймондом, который слыл знатоком в финансовых делах. Сам Раймонд, при более близком знакомстве оказавшийся образцом невежественности, подпал под влияние стремившейся меня унизить венской прессы и стал проявлять в деле постановки «Тристана» нерешительность и скрытность. Официально мне приходилось сноситься по этому делу только с директором оперы Сальви[532], бывшим учителем пения камер-фрау эрцгерцогини Софии[533]. Этот неспособный и несведущий человек при встречах со мной должен был притворяться, что вследствие полученного из высшей инстанции предписания у него нет другой заботы, как забота о постановке «Тристана». Постоянно проявляя ко мне благосклонность и напуская на себя вид необыкновенного усердия, он старался скрыть от меня становившееся все более подозрительным настроение оперного персонала.