– Что скажет о художнике исследователь психологии творчества? Что это: страх перед жизнью, ощущение собственной беспомощности или, может, жажда бунта, всплеск скопившейся энергии? – Дэвид говорил тоном искусствоведа. Витиеватый жест руки неожиданно превратил его вопрос в шутку.
Но Люсия продолжала внимательно водить глазами по рисунку.
– Почему бы не то и другое одновременно? – задумчиво произнесла она.
– Действительно. – Он смотрел на нее, как на младенца, делающего первые шаги. – Я напрасно развел единое по полюсам. – Дэвид приподнял рукав, чтобы взглянуть на циферблат. – Чуть не забыл: мы же собирались на мою репетицию.
«Мы»! Он сказал – «мы»! Это было слаще серенад, красноречивее любого признания в любви. Люсия бабочкой влетела в автомобиль. Одно-единственное слово окрылило ее в мгновение ока.
Провожая улыбкой фигурные крыши, в машине она размышляла о своем возлюбленном. Как неуловим, непостигаем его внутренний мир: он одинаково комфортно чувствует себя в любой обстановке, нисколько не кичится известностью и богатством, производит впечатление свободного человека – свободного от своей социальной роли, от привычного жизненного уклада, от стереотипов. Что это? Равнодушие ко всем возможным крючкам, за которые хватаются люди, чтобы почувствовать свою причастность к миру? Вызов всему окружающему, всему устоявшемуся? Стоит сделать для себя какой-то вывод о нем – он тут же убеждает в противоположном. Стоит прикоснуться к нему – он ускользает.
– У тебя с отцом много общего. – Дэвид неожиданно робко провел рукой по ее волосам.
– Папа – вещь в себе, я его не всегда хорошо понимаю, – возразила Люсия.
– Да? По-моему, Филипп – само простодушие. Кстати, он знает, что мы знакомы?
– Нет, я ему ни о чем не рассказывала. А что?
– Я думаю, он будет очень удивлен, когда узнает.
– Надо полагать. Но что в этом такого?
– Ничего, но будет проще, если ты скажешь, что была, к примеру, в библиотеке. Идет?
Люсия не успела ответить, как Дэвид перешел к другой теме. Он описал зал, который снимает для репетиций. Признался, что, играя с оркестром, чувствует себя еще более одиноким. Инструменты оживают, общаются между собой, а музыканты, как кукловоды или родители у песочницы, – каждый сам по себе, каждый в своей гармонии, каждый для самого себя – солист.
– Место, куда мы едем, ничем не примечательно, кроме разве что гардеробщика. Старик – существо уникальное. Еще ни разу он не пропустил меня, чтобы не попросить вытереть ноги о коврик.
– И ты слушаешься? – рассмеялась Люсия.
– А как же иначе? Он – хозяин своего маленького пространства.
Они вышли у современного стеклянного здания. Дэвид придерживал свою очаровательную подругу за талию, будто чувствовал, что, отстранись он, Люсия сочла бы это зависимостью от общественного мнения. В прозрачном холле их встретил пожилой, исполненный важности портье с необыкновенно пышными бакенбардами, в смешном старом пенсне, черном праздничном костюме и белой рубашке с застегнутым наглухо воротничком. Они вознамерились прошмыгнуть, как школьники, однако за их спиной уже раздавался хорошо поставленный, но неестественно высокий голос:
– Извольте вытереть ноги, господа!
Люсия давилась от смеха. Они поднялись наверх, и Дэвид, оставив ее в задних рядах почти пустого зала, исчез. Оркестр большей частью уже расположился на сцене и настраивался. Подумав, она пересела ближе. Вскоре из-за кулис выбежал маленький, юркий дирижер в джинсах и голубой рубашке с завернутыми рукавами. Последним появился Дэвид. Бодрый и довольный, он был словно окружен светом и представлял собой самое яркое пятно на картине, открывшейся взорам редких зрителей. Люсия оглянулась, ей пришла было в голову глупая мысль: вдруг здесь Лиз, – но в зале не было ни одного знакомого лица. Обычная репетиция. Так, наверное, проходит каждый его день.