Однако он все же сказал.
— Я за критику, — сказал он, будто его критиковали, а не отвергали начисто, — но я за критику деловую, конкретную. На огульную критику я отвечать не могу, я просто не понимаю, чего лично от меня хотят. Укажите конкретно, я учту, подумаю. А так, знаете, странно…
Сергей Васильевич с недоумением пожал плечами и абсолютно невинным сошел с трибуны.
Лобачев подумал о Шулецком: «Натренированный. Живучий». Он и не подозревал, что Сергей Васильевич понимал все — и что происходило, и чего хотят от него лично. Может быть, сегодня ночью у него будет сердечный приступ.
В том же примерно духе держался и Федор Иванович Пирогов. Правда, несколько ловчей и поумнее, чем Шулецкий. Федор Иванович выразил сожаление, что весной ему пришлось лежать в больнице, но зато теперь он твердо обещал изучить все полезное из того, что было тогда и что происходит сейчас, и неотложно принять необходимые меры.
— Партия дает нам пример, — сказал Федор Иванович, — как надо перестраиваться и перестраивать свою работу. И мы должны крепко над этим подумать.
Лобачеву дали слово после двух шумных студентов, которых он не слушал, потому что обдумывал свою речь. Он еще не все обдумал, а председатель собрания уже объявил его фамилию. Когда Лобачев поднялся на трибуну, он еще не знал, с чего начинать, поэтому сначала посмотрел на огромную Коммунистическую аудиторию, потом выпил воду, оставшуюся еще от Олега Валерьяновича, и уж потом сказал.
— Это не тот случай, — сказал Алексей Петрович, — когда можно признаться: «мне все это нравится» или «мне все это не правится». И тем не менее, после долгих размышлений еще тогда, весной, и в поездке по Сибири, и после поездки, я должен признаться: мне все это нравится.
Алексей Петрович еще ничего не сказал о том, что ему нравится, а Комаудитория поняла его и отозвалась одобрительным гулом, даже в одном углу жиденько ударили в ладошки.
— Почему? — спросил Лобачев. — А потому, что иначе дальше жить нельзя. В самом деле, человека, который один думал и решал за всех, теперь уже нет, и мы должны думать и решать теперь сами, все вместе. Но это же не просто. Мы как-то отвыкли от этого. И даже если не отвыкли, все равно это очень сложно — думать и правильно решать самим. Даже в объеме нашего коллектива весенние события показывают нам — как это сложно. Некоторым весенние события и нынешнее собрание не нравится. Они потрясены и возмущены всем этим. Попробуем стать на их сторону. Что бы им хотелось сделать? Задушить так называемое движение четвертого курса, заставить молчать Гвоздева, заставить молчать всех остальных. Чтобы было тихо, чтобы ничто не мешало работе, привычному течению жизни. В то же время они не против Двадцатого съезда, наоборот — согласны с ним. Но они понимают. Двадцатый съезд как осуждение Сталина, не больше. Но ведь его уже нет, а недобрый след, оставленный им в нашем сознании, — живет. Значит, правильно говорили тут, что искоренять надо не культ мертвого человека, а живые остатки этого культа. И когда неопытные ребята, но ребята наши, советские, комсомольцы, начинают горячиться и думать над тем, как это сделать, — а думают и горячатся они во многом неправильно, и это вполне естественно, — тут мы начинаем обзывать их, проводить аналогии, готовы гнать их с факультета. Предположим, что всего этого мы добьемся. Тогда будет тихо, спокойно. Но ведь нам партия сказала с трибуны съезда: по-старому, как было раньше, жить нельзя, надо восстанавливать ленинские нормы. А кто из нас в точности знает, как восстановить эти нормы, скажем, у нас на факультете? Каждый, кто выступает, думает, что он знает. И каждый говорит свое. Найдем ли мы истину? Найдем. А пока ищем. И мне лично не страшно, что говорят здесь комсомольцы, что говорит Гвоздев. Мне нравится, что мы ищем, что мы думаем. И думаем вслух.
Теперь уже вся Комаудитория ударила в ладоши. Но Алексей Петрович предупредил их.
— Вы рано, — предупредил Алексей Петрович, — аплодируете. Сейчас мне тоже хотелось бы немножечко поорать на вас, это стало модным в последнее время. Хотелось бы взять и вашу сторону и посмотреть, куда все это идет. Меня, как и всякого человека, если он не полный дурак, трогает ваш энтузиазм, трогает то, что вы острее стариков чувствуете время, но когда вы начинаете кричать и вместе с культом сбрасываете всех тех, кто жил в условиях культа, — тогда, доводя логически вашу страсть до конца, я думаю: в условиях культа пострадала, может быть, лучшая часть нашей интеллигенции, теперь же, по вашей логике, надо извести остальную часть оставшихся в живых ваших отцов. Мне нравится, что вы кричите, но мне хотелось бы, чтобы все не забывали, куда это ведет. Тогда и кричать вы будете немного по-другому.
— Лобачев стоит на позициях централизма, — сказал с места Таковой. — Ни вашим ни нашим. Он хочет примирить всех со всеми.
— А вы? — спросил Алексей Петрович. — Хотите разжечь страсти? Борьбу? Но с кем? С вашими сыновьями? С комсомольцами? Вы считаете, что в этом разжигании и состоит долг коммуниста?