А в полутора тысячах километров от нас, не прерываясь даже на ночь, валили через бывшую границу колонны техники и войск, и черные, как тени мертвецов, регулировщики, крутя жезлами в снопах света нескончаемо сменяющих друг друга фар, выхаркивали свое «Шнель! Шнель!»
Тлел ночник. Таинственно мерцали, как драгоценности в пещере Али-Бабы, никелированные шары на спинке нашей кровати.
—У тебя седина красивая,—отдышавшись, сказала Маша на пробу.
—Темно же,—проговорил я.—Как ты видишь?
—Вижу.
Я не ответил.
—И вообще ты сегодня превзошел себя.
Я не ответил.
—И за столом, и после,—сказала она.
Я не ответил.
—Два часа рядом с молоденькой посидел и сам помолодел,—на пробу пошутила она.
Я сказал:
—Да это я рядом с тобой сидел. А они напротив.
Она помолчала и, решив, наверное, больше не будить лиха, спросила уже обыденно, по-семейному; мы, мол, вместе, и у нас общие заботы:
—Как она тебе?
—Вроде ничего.
—Мне показалось, ты к ней вполне проникся.
Я сглотнул, прежде чем ответить. Боялся неуместно пискнуть горлом.
—Ну, симпатичная, кто ж спорит.
—А ты не боишься при ней вести такие разговоры? Мы же ее совсем не знаем.
—А что я такого сказал?
—Ну да, действительно. Теперь русский дух опять в почете. Дожили.
—Машенька, а почему ты теперь от меня все время под одеялом прячешься? Нынче вон вообще... до горлышка. И никогда уже,—я показал двумя пальцами, как ходят,—не погуляешь передо мной? Это ведь красиво...
Она помолчала. Потом суховато ответила:
—Фигура уже не та, чтобы увеселять повелителя половецкими плясками. Что ты глупости спрашиваешь? Будто сам не знаешь. Грудь обвисла, талия оплыла, целлюлит...
Я едва не рассмеялся. Вот сейчас, в эти самые часы, Гитлер без боя занимает Судеты со всеми их крепостями и заводами, и у нас, может, летят последние мирные ночи, когда еще можно дать себе волю—а ее именно сегодня начал волновать целлюлит!
Потом я вспомнил, что волновало весь вечер меня, и пузырь смеха мне будто банником вогнали обратно в глотку.
Машенька.
Марыля. Маричка...
У меня замечательная жена. Я люблю ее и любил все те почти уже бесчисленные годы, что мы вместе. Какой-нибудь живущий в мирное время идиот, наверное, счел бы наше знакомство романтическим.
Ее отец комиссарил у нас в полку.
Он был родом из тех странных межеумочных мест, что малороссы называют Западной Украиной, поляки же—Восточной Польшей, а чаще и проще, как и любое инонациональное приращение своего воскресшего государства,—кресами, то бишь пограничьем, оконечностями.
Местности и края такого рода столетиями болтаются от страны к стране, а то и просто в щелях между ними, не принося счастья ни себе, ни тем, от кого к кому кочуют. Сережка, начитавшийся мечтательной зауми и настолько увлекшийся, извиняюсь, космосом, что даже боевую авиацию бросил ради опасных и не очень-то, по-моему, своевременных стратосферных экспериментов («Стратосфера—это первый шаг к овладению безвоздушным пространством, папа! Как ты не понимаешь?»), сравнил бы, наверное, подобные окраины с астероидами. Неприкаянно и мертво те мыкаются по неустойчивым, причудливо вихляющимся орбитам между большими живыми планетами, приближаясь то к одной из них, то к другой, то вновь улетая от всех в сумасшедшую ледяную даль; но не это трагедия. Трагедия происходит, если астероид во время сотого или тысячного из однообразных пролетов мимо оказывается все же захвачен тяготением той или иной планеты и на нее упадет.
Собственно, живут там люди как люди, я не раз убеждался. Работящие, крепкие, семейные, костьми готовые лечь за свой дом, как и любой нормальный хороший человек. Но если, позаимствовав у той или иной планеты кислорода и зелени, на астероиде успевает вырасти так называемая культурная элита, добра не жди.