— Конечно надо, — невозмутимо ответил Борис Ильич. — Обязательно надо! Вот если напишешь, что я скажу — будут судить, не скажешь — покончишь жизнь самоубийством без объяснений.
— Ну и чем ты тогда от меня отличаться будешь? Это ж просто убийство!
— Нет, Горбун. Я от тебя всегда буду отличаться. Потому что ты убивал от страха, а я — из мести.
— Это самосуд!
— Вот! — поднял пистолет стволом вверх Огнев. — Именно «само» — и именно «суд»! Ты же использовал только «само», убивал без суда. Поэтому я имею полное право тебя, гада, судить. И вынести справедливый приговор. Так что пиши признание, суд учтет явку с повинной. А если еще будешь тянуть — то не учтет.
— Да где ж гарантия, что если напишу, то не убьешь? — «Убьет, жидяра, точно убьет! Обманет!»
— Нету гарантии. Только мое слово, что суд будет. Если, конечно, напишешь.
— Ладно, ладно, — «Хоть время выиграю. Да и не посмеет он. Или посмеет? А выход-то какой? Никакого». — Что писать?
— «Чистосердечное признание», написал? Дату поставь. Молодец. Пиши: «Я, Горбунов Василий Андреевич, 1923 года рождения, в трезвом уме и твердой памяти, заявляю, что больше не могу лгать. Я четверть века выдавал себя за фронтовика и героя Зимина Дмитрия Сергеевича…» Написал? Ну, пиши, пиши, глазами не зыркай. Так. Дальше. «На самом деле, в годы войны я добровольно вступил в армию Власова, воевал против своих, за что отсидел срок, но после его отбытия вновь совершил несколько преступлений…» Да ты пиши, не останавливайся, «в том числе, убийство товарища Зимина и соучастие в убийстве капитана КГБ Смирнова Николая Евгеньевича. Прошу советский народ простить меня, ибо сам я себя простить не могу». Подпись. Молодец.
— Это ж я сам себе смертный приговор подписал, — глухо сказал Горбун.
— Да брось, суда ж еще не было, — Борис Ильич придвинул бумагу к себе, внимательно перечитал написанное. — Грамоту бы тебе подтянуть, Горбун, но нет у тебя на это времени.
И он взял со стола пистолет.
— Где ж твой справедливый и честный суд! Ты же слово дал!
— Я и не отказываюсь. И вот он твой суд: я, полковник госбезопасности Огнев Борис Ильич, урожденный Фаерман Борух Наумович, властью, данной мне моей страной предателя и убийцу Горбунова Василия Андреевич за совершенные им преступления, за обман и подлог, за расстрелы мирных советских граждан, за переход на сторону противника, за стрельбу в своих, за подлое убийство восьми студентов Уральского политехнического института, за соучастие в убийстве Н. Е. Смирнова, приговариваю к высшей мере наказания — расстрелу.
— Да как расстрел-то? Вон твоему этому «панфиловцу» пятнашку дали, а за войну я честно все отсидел!
— Ой ли? Честно ли, сиделец несчастный?
— Мне адвокат положен, если суд, — побелевшими губами прошептал Горбун.
— Адвокат? А у капитана Смирнова был адвокат?…
— Это ж не я его!
— А у туристов свердловских? А у неизвестного мне фронтовика Зимина — был? Но я человек добрый и мягкий. Поэтому будет у тебя адвокат — мой отец, Фаерман Наум Моисеевич, который пропал без вести, я даже не знаю где. Наверняка, мой папа тоже хотел жить. И он хотел, чтобы жила и моя мама, а вместе они еще сильнее хотели, чтобы жили их дети: семилетний Боря и трехлетняя Лейка. Но моих маму и папу убили, несмотря на то, что они очень хотели жить.
— Но это ж не я! — крикнул Горбунов.
— Ну как не ты? А ты на чьей стороне войну провел, Горбун? На стороне тех, кто их убил. Да ты и сам, наверняка, евреев расстреливал…
Власовец отчаянно замотал головой.
— Расстреливал, расстреливал, потому что иначе тебя бы самого расстреляли, правда? А ты жить хотел. Любой ценой — жить. И мой папа, известнейший в Злобине адвокат, наверняка бы считал это стремление выжить любой ценой достаточным основанием для милосердия. И просил бы суд о снисхождении, учитывая возраст обвиняемого и его состояние здоровья. Но судья здесь я, поэтому апелляцию адвоката я отклоняю.
Горбунов хотел что-то сказать, но Борис Ильич быстро подошел к нему, приставил пистолет к правому виску и нажал спусковой крючок. Негромко хлопнуло, голова Горбунова разлетелась на куски, оставив страшное кровяное пятно над газовой плитой. Борис отстегнул наручники, протер платком рукоятку пистолета, вложил в руку убитого. Помыл вторую стопку, протер полотенцем, убрал в шкаф. Сыр, хлеб и ополовиненную бутылку водки оставил на столе. Протер все, чего касался. Вроде все. Открыл дверь, вышел в подъезд, спустился по лестнице, в машину садиться не стал, дошел до ближайшего телефона-автомата, кинул две копейки в щель таксофона.
— Володя? Завтра подъедешь к дому… — он назвал адрес, — заберешь желтые «Жигули»- тройку. Ключи под ковриком водителя. Номера только смени, вдруг кто-то бдительный их запомнил. Андрею Дмитричу — кланяйся, скажи «спасибо» за помощь. За мной не заржавеет, должок отработаю. Все. Я — в аэропорт. Отбой.
Повесил трубку, вышел из кабинки, вдохнул весенний воздух и зашагал. Надо пройтись пешком, все цветет, пахнет — очуметь. Если бы еще не это мерзкое чувство, что он стал убийцей. Надо бы облегчение чувствовать, но облегчения не было.