Вечером в мою палатку принесли свежее, только что просохшее сено. Большой батарейный фонарь, должно быть железнодорожный, лежал в углу. Свет его отражался от белоснежного парашютного шелка палатки. Над входом в нее висели еловые ветви. Я лег, распустил ремень, расстегнул ворот гимнастерки и даже стало совестно — так было мне хорошо и удобно.
Я лежал, думал. Было уже часов двенадцать. Вдруг услышал рокот моторов, рука потянулась к фонарю, чтобы потушить его. Но тут же вспомнил, что это наши самолеты: нас по радио предупредили, что сегодня прилетят. «Ах, жаль, — подумал я, — что не построили еще аэродрома». Вскочил и, застегиваясь на ходу, пошел к кострам. Они разложены были километра за два от нашего лагеря. Партизаны бежали к ним со всех сторон, радостно перекликались. Когда я подошел к кострам, над ними уже висели парашюты с мешками.
Через час я опять лежал в своей палатке: придвинул фонарь и держал перед собой толстый конверт, на котором адрес написан был рукой моей старшей семнадцатилетней дочери Нины. Долго не разрывал я конверта, разглядывал его со всех сторон, смотрел на почтовые печати, на надпись «воинское», которая заменяла марку. На печати я прочел «Орск» и дату. Письмо ко мне из далекого приуральского города шло всего пять дней.
Долго вертел я в руке конверт — смаковал удовольствие. Потом нащупал в сене тоненький и твердый, хорошо просохший стебелек, проткнул им конверт и стал осторожно его разрезать. Выпала плохонькая, любительская фотография младшей моей дочки — пятилетней Ирины. Вместе с фотографией выпала сложенная отдельно бумажка. Я развернул ее, увидел крупные, в четверть страницы, каракули: «Папа стреляет фашистов». Ниже была приклеена картинка, изображавшая прицеливавшегося в кого-то охотника, с другой стороны страницы была приклеена газетная карикатура на Гитлера — вот в кого охотник целится!
Старшая, Нина, писала, что продолжает работать на военном заводе. О жизни своей мало рассказывала. Больше упрекала меня за то, что я обманул ее. Еще в Москве, осенью прошлого года, просилась она со мной: хотела стать партизанкой. Я сказал тогда шутя, что по возвращении в отряд пришлю ей вызов. А она, оказывается, приняла мои слова всерьез — все это время регулярно ходила в заводский тир, упражнялась в стрельбе из боевой винтовки.
Средняя дочь моя, Майя, сообщала, что экзамены сдала на четверки и пятерки, перешла в шестой класс. «Прости, папочка, пишу коротко, потому что завтра утром уезжаю в пионерский лагерь. Наш лагерь будет в лесу, и мы уже сговорились, что обязательно будем играть в партизаны. Все мои подружки знают, что ты Герой Советского Союза. У нас есть мальчик Вася коренастый и сильный. Я ему приклеила усы из пакли. Он будет у нас изображать Федорова…»
Жена рассказывала о буднях семьи. Деньги по аттестату она получает теперь регулярно, прикрепили ее к хорошему распределителю. И вообще продуктов теперь стали давать больше, карточки отовариваются полностью не то, что в прошлом году. Рассказывала о детях: чем болели зимой и как себя вели. Писала немного и о тоске по родным местам. Немного потому, что была уверена — скоро вернутся в Чернигов.
Все письма были спокойные, и чувствовалось, что спокойствие это не деланное, не то что б старались не волновать «папку». В будничности этих писем была, пожалуй, самая большая радость для меня.
Конечно, и тесно живут эвакуированные, и одеты не очень хорошо, и, бывает, недоедят. Но ведь вот, приходится нам употреблять трудное, незвучное слово «эвакуированные» потому, что старое русское слово «беженцы» в данном случае совершенно не подходит. За этим старым словом видна беспорядочная толпа, шалаши, пыль, грязь, эпидемии тифа и холеры, нищенство детей и женщин и помощь «Христа ради».
А мы, я и все мои товарищи по соединению, семьи которых эвакуировались, знали, сердцем чувствовали, что там, в далеком советском тылу, наши близкие не будут брошены на произвол судьбы, что о них позаботятся — и накормят, и обогреют, и детей учить будут.
Конечно, поначалу семье моей пришлось трудно, даже очень трудно. В первые месяцы, пока не было у нас еще радиосвязи с Москвой, моя семья не получала никакой денежной помощи. Но уже со следующего лета командиры-партизаны были приравнены к офицерам Красной Армии, и семьи их стали получать аттестаты. А семьи рядовых партизан — государственное пособие.
Долго я читал и перечитывал в ту ночь письма родных. Так и заснул, сжав конверт в руке. И приснилась мне, как сейчас помню, большая миска горячей гречневой каши и будто я, еще маленький, тянусь ложкой к этой каше и другие мои сводные братья и сестры — приемные дети лоцмана Костыри, тоже тянутся своими ложками к миске. А сам приемный батька наш Максим Трофимович стоит в латаной-перелатанной куртке, пропахшей рыбой и днепровскими ветрами, стоит и широко, счастливо улыбается…