В отлучке Громенко был пять дней. Два дня путешествовал туда, два обратно, а у жены пробыл всего лишь ночь и часть утра. Отчитался он коротко:
— Командир первого взвода Громенко. Вернулся из отпуска. Все в порядке. Разрешите приступить к исполнению обязанностей?
Часа через два я снова увидел его среди бойцов первого взвода. Он усадил их кружком и что-то горячо говорил. Я тоже присел послушать. Громенко сказал мне, что проводит политбеседу, и продолжал:
— Каждому из нас, товарищи, следует пересмотреть наново всю свою жизнь…
«Куда он гнет? — думал я. — Что это за философские беседы с бойцами?» Но смолчал и стал слушать дальше. Тем более, что, судя по выражению лиц, бойцы беседой были увлечены.
— Хотим мы того или не хотим, но думаем мы сейчас все очень много. Да и как может быть иначе? Нормальная жизнь поломалась, семьи разбиты, профессии наши, то, к чему мы готовились годами, теперь не нужны. Во всяком случае, до победы. И вот мы горюем. Многие горюют. Я слышал, товарищ Мартынюк рассказывал свой сон. Будто подбегает к нему дочка и просит приласкать, и прижимается к нему, и плачет. Просыпается товарищ Мартынюк и замечает, что гладит рукав своей телогрейки. И рукав этот мокрый от слез. Ответьте мне, товарищ Мартынюк: сколько вам лет и кем вы работали до войны?
Сивоусый, коренастый Мартынюк поднялся с бревна, на котором сидел, похлопал глазами и сказал:
— Имело место.
— Я просил вас сообщить свой возраст и профессию. Вы напрасно волнуетесь. Я не упрекаю вас за то, что снятся вам ваши дети. Мне и самому снится прошлое. Вот уже третий месяц я или протравливаю семена, или подрезаю ветки яблонь, или…
— А я вчера, — прервал вдруг командира взвода парнишка лет девятнадцати, — играл в футбол против немецкой команды. И мяч, будто мина, может взорваться. Честное слово…
Все рассмеялись, Мартынюк тоже улыбнулся и сказал:
— Лет мне, товарищи командиры, сорок четыре. Профессия моя формовщик черного чугунного литья. Прошу извинения, что рассказывал сон и других смутил. Жизнь я обязательно перегляжу и других вызываю. А дочка у нас с женой родилась, когда мне уже было Тридцать восемь, а жене тридцать четыре. Первое наше дитя. И его уничтожила германская бомба… Разрешите сесть?
Я поднялся и ушел. Ничего не сказал Громенко, не стал прерывать его беседу. Хотя показалось мне, что напрасно он будоражит нервы своих бойцов. Вечером он подошел ко мне сам. Выбрал момент, когда я был один.
— Можно, Алексей Федорович, — попросил он, — посоветоваться с вами и поговорить, как со старшим товарищем? Вам не понравилась, как мне кажется, беседа, которую я вел сегодня утром.
— Пойдем, товарищ Громенко, — предложил я ему, — погуляем по лесу.
Он с радостью согласился. Мы отошли от лагеря метров на двести, уселись там на пеньки. Вот что рассказал он мне.
— Я, Алексей Федорович, агроном. Это вы знаете. В прошлом мужик. Крестьянской кровушки, крестьянского воспитания. В общем, интеллигент из народа. Думаю, не могу не думать. И когда работал на контрольносеменном пункте, понимал зерно не только как хлеб. Нет, еще в большей степени я понимал его как труд народа. И мечту Мичурина сделать пшеницу многолетним растением, а если нельзя это сделать с пшеницей и житом, то, может быть, и по боку их и вырастить хлебные орехи… эту мечту я очень хорошо понимаю. Вот.
В сущности я хотел поговорить с вами о другом. Рассказать о путешествии к жене… Но без предисловия не умею… Казалось мне, Алексей Федорович, что хорошим коммунистом я могу быть только, углубляясь в профессиональные знания. Я был честен, работал, отдавая себя целиком делу. Я считал себя счастливым. Нет, не считал, был счастливым. Потому что и дома все было очень хорошо.
Огромное впечатление, помню, произвело на меня письмо товарища Сталина к комсомольцу Иванову. Тогда я в первый раз не только подумал, но и почувствовал, что битва неизбежна. Что капитализм обязательно против нас ополчится. Но вы знаете, как это бывает. Подумал — и опять стал ждать. Даже оправдал свое равнодушие к будущей схватке тем, что работаю и тем самым, значит, укрепляю страну. Воином я себя не представлял, воевать не готовился. Вот в чем дело.
В партизаны я пошел добровольно. Это вы тоже знаете. И вот оказались мы в лесу. Ведь нельзя сказать, что не делали мы ничего до вашего прихода, Алексей Федорович. Товарищ Яременко прямо-таки со страстью налаживал типографию. Ребята героически вытаскивали шрифт из Корюковки. Героического с самого начала оказалось сколько угодно. И героизм этот искренен.
Балабай чуть не погиб в схватке против десятка немцев. Балицкий безоружным отправлялся по селам, где уже были немцы. Выдавал себя за учителя. Агитировал, звал к сопротивлению, вел в нашу пользу разведку. Николай Никитич… в нем я вижу даже не столько большого командира, сколько выражение общенародной ненависти. Все в нем кипит. И если бы не чувство ответственности за отряд, за жизнь людей, я уверен, он бы в самую отчаянную схватку бросился очертя голову… Но это уже критика командира, на эту тему я продолжать не стану. Вернемся к моим делам.