Для Нанока это было не более как любопытное зрелище, интересное, может быть, даже и волнующее. Но он уже не думал о моржах как об источнике существования.
Время от времени Нутетеин брал у него бинокль и подолгу всматривался в моржовое стадо, словно отыскивал там что-то важное и значительное для себя.
— Вот она, настоящая жизнь! — тихо произнес Нутетеин и торжествующе поглядел на Нанока. — Ради такого зрелища стоит ссориться с окружным управлением культуры.
— Так что мне сказать в Анадыре? — напрямик спросил Нанок.
Нутетеин положил на колени бинокль и задумался.
— Ты человек другого поколения, — произнес старик после долгого молчания. — Твоя пуповина короткая, и прижигали ее йодом, а не жженой корой, подобранной на берегу Берингова пролива. Но я тебе скажу: иногда такое вот тут начинается, — Нутетеин показал на грудь, — ничего с собой нельзя поделать. Неподвластная разуму, невидимая сила зовет в море, если ты морской охотник, зовет в тундру, если ты оленевод… Для нас, морских охотников, зов льдов — как священное заклинание. Наверное, это от того, что эскимос всегда зависел от моря, от ледяных полей, — на которых лежат моржи, тюлени. Ты знаешь, что наши родичи в других студеных землях строят жилища из снега и льда?.. Я понимаю разумом: надо помогать ансамблю, самому танцевать, наверное, так и должно быть, чтобы артисты каждый день репетировали. Но я начинал жить по-другому и должен совершенствоваться в своем исконном занятии — охотничьем деле. Если я перестану это делать, я, как человек, ничего не буду стоить, будь я самым искусным танцором. Люди любили Атыка и Мылыгрока не за то, что они сочиняли песни и танцы, а за главное — они были хорошими охотниками, искусными стрелками и гарпунерами. Вам легко привыкать к новой жизни, а нам трудно…
Нутетеин снова взял бинокль и направил его на море.
— Слышал ли ты про такого человека — Какота? — спросил он.
Нанок молча кивнул. Какот, эскимос с Наукана, много лет назад работал поваром у Амундсена, когда тот зимовал у мыса Якан, в Чаунской губе. В долгие зимние вечера его научили считать и писать цифры. Подарили толстый блокнот. И Какот потерял покой. Он перестал готовить пищу для команды, забросил все — он только писал и писал цифры, наивно надеясь когда-нибудь добраться до конца… Он перестал заботиться о своей маленькой дочери и даже не обратил внимания, когда корабль увез ее в далекий Копенгаген: Какот писал числа. Считали, что эскимос помешался. Его сторонились, хотя относились сочувственно и снисходительно. В один день Какот догадался, что числа заводят его в тупик. Он нашел в себе силы оторваться от них, сжег во льдах злополучный блокнот, и огонь сожрал его заблуждение. Какот вернулся к жизни, огляделся, увидел, что жизнь течет по прежнему руслу. Тут только он понял, какую оплошность совершил, отдав свою дочку Амундсену. Но Мод уплыла далеко, на другой край земли, и догнать ее не было никакой возможности. Горе свалило Какота, и он умер в тоске по дочери.
— Какот затуманил свой мозг большими числами. Они были непривычны и вредны ему, — назидательно сказал Нутетеин.
— Но ведь эскимосы изучают математику, общаются с числами куда большими, чем Какот, — возразил Нанок.
— Я же тебе говорю — вы люди другого поколения, — повторил Нутетеин. — А в нас еще много от прошлого. Не судите нас строго. Разве ты сам этого не видишь?
Нанок промолчал. Как же ему не видеть этого? Когда он вернулся домой после пятилетней учебы в Ленинграде, и мать, и отец, и сестренка, вышедшая недавно замуж, встретили его с большой радостью. Все, что было самого вкусного, поставили на стол, дали самую мягкую постель, пригласили близких друзей и дальних родственников. Было весело, радостно — школьный друг Нанухтак играл на аккордеоне, девушки пели русские песни, танцевали, вспоминали и эскимосские танцы, плясали под бубен. Но когда гости разошлись и наступила ночь, отец и мать вдруг молча взяли за руки Нанока и повели на берег моря. Они шептали какие-то непонятные слова, обращаясь к темному горизонту, к прибою, к ветру. Отец, такой степенный всегда, уверенный в себе, стал каким-то странным, суетливым, словно бы чужим. Наноку было зябко, жутко, но мать шептала: «Так надо, это старый обычай».
И Нанок повиновался, человек с дипломом Педагогического института имени Герцена, сдавший на «отлично» историю первобытной религии, вдруг сам стал объектом старинного обряда, уходившего корнями в тысячелетня…
Медленно поднялись на высокий берег Нунямского мыса. Вошли в дом. Отец вытащил старый, полуистлевший обрывок лахтачьего ремня и опоясал им сына, продолжая нашептывать заклинания. Он прятал глаза и все же делал это. Нанок терпел, зная, что его протесты могут только огорчить родителей, убить радость свидания.
Наутро отец и мать вели себя так, словно ничего не было. Только в узорах татуировки на материнском лице Нанок как бы заново увидел ее прошлое, где причудливо переплелись и добытое нелегким опытом, и померещившееся в тяжелом бреду голодных сновидений, во время опустошительных эпидемий, уносивших и старых и молодых…