За Эммой приехало СС. Не помогли ни похвальбы хозяина-бюргера, что мол очень хорошая работница, ни её собственные причитания, что случилась досадная ошибка. Эмму даже ни о чём не спрашивали. Офицер СС просто глянул на неё и бросил одно слово — юден! Потом её привезли на какую-то станцию, там она и ещё человек сорок евреев долго стояли в тесном помещении. Подошёл поезд, и их стали запихивать в товарные вагоны, где и так уже было битком людей. Поезд пошел на восток. Через сутки прибыли на место назначения — Аушвиц. Это если по-немецки. Или в Освенцим, если по-польски. Музыка Вагнера из громкоговорителей, колючая проволока под напряжением и собаки за ней, часовые с пулемётами на смотровых вышках… А ещё труба, и чёрный жирный дым. Смрад сгоревшей плоти.
Пожалуй это конец. Но не сразу — Эмма была физически крепкой, поэтому её оставили для работ. Средняя продолжительность жизни таких «счастливчиков» меньше шести месяцев. Однако это были последние недели Освенцима — с востока по Польше продвигалась Красная Армия. Узники рассказывали, что порою видят в небе английские и американские бомбардировщики, а соседний химический завод уже давно лежит в руинах. Но тут нечто важное нарушилось в немецкой педантичной машине. Если раньше баланды давалось немного, но регулярно, то сейчас кормить перестали совсем. А тут ещё Эмма заболела и… И спаслась второй раз! Случись такое всего неделей раньше, и она стопроцентно оказалась бы в газовой камере. Но сейчас камеры уже не работали — слышна была советская канонада. Не работал и крематорий — трупы пытались сжигать штабелями во рву, но и на такое не хватало ресурсов. Здоровых заключённых вначале гоняли заметать следы, однако это дело быстро оставили. Всех, кто мог идти построили в колонны погнали на запад — знаменитый Марш Смерти, прочь от советских войск. Из оставшихся, кого убили, а большинство просто бросили умирать.
Несмотря на сильную дистрофию и болезнь, Эмма не умерла — подошла Красная Армия. Особой медицинской помощи не было. Наладили питание протёртым супом, потом организовали порционную выдачу хлеба и маргарина. Эмме и тут повезло вдвойне. Худая и страшная, видать она всё же сохранила намёки на свою первоначальную красоту. Солдаты её заметили и определили при медчасти, что развернулась неподалеку. Через месяц молодой организм окреп, и её отправили назад в Россию. Привезли в специальный реабилитационный лагерь, где до этого лечились ленинградские блокадники. Там она ещё пробыла недели две, а потом вместе с последними ленинградцами снова оказалась в своём родном городе. Таком же, как она сама — истерзанном, полностью истощённом, когда-то доведённом до крайности, но живом. В послеблокадном Ленинграде вновь закипала жизнь, также возвращалась жизнь и в душу Эммы. Она повстречала молодого фронтовика, тоже еврея. Жить в Питере под «репрессивной» фамилией Циммерман ей не хотелось, и она быстро стала никому не известной и труднопроизносимой Зингельшмуллер. Вот и вся жизнь.
Похоже, что бабуля сама была не прочь выговориться. Барашков поблагодарил её за интересный рассказ, но посетовал, что главного то он не услышал "Так вы эту, м-мм… реликвию, с собой в концлагерь брали?" Оказалось что, да. И не только в концлагерь. Эта никчемная побрякушка, стекляшка, цена которой конечно же копейка, просто как память досталась её отцу от деда. Мать уберегла её, когда отца взяли. С нею они не расставались никогда — хранили в своей бедной квартире в простенькой шкатулочке. Однако у этой бижутерии-стекляшки была неплохая оправа, из белого металла. Да нет, не из платины, что вы, откуда… Из серебра. Так вот в тот день, когда собирали минских евреев, Эмма вытащила из неё дешёвую стекляшку, а саму оправу понесла менять на что-нибудь съестное. Получается, что эта безделица так первый раз спасла ей жизнь. Саму же серединку она зашила в уголок ватника и тоже постоянно таскала с собой. Вроде как ничего не стоящий, но для неё бесценный, семейный талисман-спаситель.