Читаем Созерцатель. Повести и приТчуды полностью

— Тише, тише, — сказала она тому, кто, как ей казалось, ворочался внутри, ему, она подсчитала, не уверенная в правильности подсчетов и надежд, — и он, следовательно, различал страдание и волновался, стоило ей подумать о печальном и горестном. Она старалась держать себя в ровном равнодушии, читала ребенку вслух, уверенная, что он все слышит и понимает, читала только спокойное, ненужное и чужое, вроде писем А. И. Герцена самому себе, но и эти письма теперь стали ей фальшивыми, хотя и пламенными. Возможно, — думала она, — у прежних неистовых, — неистового Виссариона, неистового Искандера были причины неистовствовать в безверии, но, судя по письмам самому себе, этот великий демократ, истинный ленинец, с течением борьбы стал раздражать самого себя и надоедать самому себе и хотел отвязаться от самого себя, но и не знал, как это сделать — мешала преданность идее и деликатность русского революционного интеллигента. Несчастье семейной жизни, невозможность скорой революции на родине, великая тоска по той жизни, в какой он не успеет быть, все это рождало письма слишком подробные, слишком правильные, чтобы им верить. — Успокойся, маленький, успокойся, — она думала, что это мальчик: ее правая грудь припухла чуть больше, чем левая, в правом боку подпирало, и тело казалось легким, — сейчас я тебе почитаю другое...

«Волнения плоти, — она раскрыла другую книгу, в зеленом самодельном бархатном переплете, сшитую книжку почтовой бумаги, — обуревали меня всякий раз, как только я ее видел или слышал. Даже когда разговаривал по телефону, и она куксилась притворно — кокетство девочки, прелестное неосознанностью и бесцельностью — или капризничала или нежничала, во мне происходило какое-то движение внизу живота, и страсть становилась нестерпимой, точно боль. Она знала это, и в то же время не верила, думала, что однажды... Одним прекрасным утром ты проснешься, говорил я ей, и поймешь: я тебе совсем, совсем не нужен. Что ты так далека от меня. Но она втайне думала, боялась, что это произойдет со мной. Что я проснусь в одно прекрасное утро и пойму, что не люблю ее. Но и никого другого, решил я, обыкновенная история: что произрастет из этого зерна? Травинка? Цветок, куст, дерево? Что заплодоносит, кому даст тенистый приют? Она была великолепна, нет, восхитительна, и не только молодостью, прозрачной свежестью — когда мы впали в любовь, ей было семнадцать — но и тем обаянием тонкой нежности, какая дается от рождения небесами — божественный каприз совершенства — и обещает блаженство, но такое недолгое. Эта устрашающая, жуткая грань меж мимолетным и вечным. Ее тело после, много позже я вспоминал, какие были изъяны и несовершенства у этого тела — несовершенства любимого существа всегда как чужие и оттого тоже милые — но тогда нет, их не было, ни в первый, ни во второй, ни в третий год любви. Слишком долгий роман, чтоб ожидать счастливого конца. Любовь — единственный жанр, не могущий избегнуть кризиса ни в принципе, ни в индивидуальном исполнении. Ее грудь, две, левая и правая. Близнецов любят — или не любят — одинаково, удвоенно. Две чудесные нетронутые сестрички. Правая была старшей сестричкой, левая — младшей. Естественно, никаких насисьников, это смешно, они и без того торчали у нее на стороны, как у козы, и очень удобно, если — свитер. Снизу запустить ладонь: здравствуйте, милые мои сестрички, и ты, старшенькая, и ты, младшенькая. Бледное пятно вокруг соска, и сам сосок, девически белесый, как свернутая и только-только просунутая почка листа. И когда их целуешь, одну — не увлекайся, чтоб не обидеть другую — затем другую, соски розовеют от стыда, а по всей плоти от макушки до пят истома. И смотреть вверх — я сижу, а она стоит передо мной — поддаваясь колдовству ласки, нежная шея, тонкая жилка бьется быстро и пугливо, и глаза закрыты. И внутренняя шелковистая ткань кожи на бедрах, — тонкая, чуткая, гладкая. Пальцами, едва-едва касаясь, пробежать вверх и вниз, и тогда истома новой волной нарастает, сливается, и вот уж один общий поток бежит, скручивая струю, ворочая камни, пенно-мощное устремление к устью, на простор, на свободу...»

— Ага, миленький, вот уж ты и затих, вот и уснул, мой хороший. Спи скорей, пока не вышел в этот чудовищно грязный мир, где тебя никто не ждет, кроме меня, если не устану ждать.

Цветы, — думала она, — он редко покупал ей цветы. Так получалось. Его жизнь — ей казалось — слишком суетная ускоренностью, не давала времени остановиться и опомниться от наваждения, от морока заблуждений.

— Купи мне цветы, — однажды сказала она.

— Какие?

— Догадайся.

Он угадал — прошел мимо дымчато-сиреневых флоксов, болезненно-худосочных роз и торжественно-мертвенных гладиолусов, одинаково пригодных и для свадьбы — смерти свободы, и для похорон — праздника последнего освобождения, — и выбрал пестрый разлохмаченный букет полевых цветов, гордых своей неистребимой обыкновенностью, и это было то, что надо.

Перейти на страницу:

Похожие книги