Утром, в хмури рассвета, на площади у вокзала снова копошатся: ломовые поят лошадей. Облака цепляются за шпили, в воздухе пар и мгла; и, как дикие предутренние существа, ржут лошади; их страшный рык идет из хлябей облаков, земли, тысячепудовых складов. В жилистых руках натянулись вожжи, битюгов дергают, рвут, они хрипят и грызут удила в окровавленной пене. Подхватывают, дыбят и с резким грохотом мчат по мостовой.
Вот их укротили; снова шагом, вокруг пустые улицы. Пробуждается избитый город, кровоточа раной в сердце; ветер рвется в разбитые окна; валяются трупы изнасилованных; тлеют сожженные кварталы. Но телеги ломовых гремят о булыжник, они держат путь к лабазам; и, как белые машущие тени, шагают возчики рядом с косматыми лошадьми. По временам свирепый битюг косит окровавленным глазом на мучнистого хозяина, и ему отвечает сверлящий взор и сбоку кнут. Сверху, снизу наползает муть.
Завтра!*
Миша выходит на площадь. Вдруг он ощущает странный, зрительно-душевный удар. Вдали, у водокачки, где раньше стояли ломовики, темнеет что-то; оно как будто и стоит, но шевелится, и в нем есть своя жизнь и свое биенье – точно горячий, черный, живой ком.
«Толпа!» – и по его телу остро и пламенно бегут струйки, а в груди стучит. Правда, это толпа. На тротуарах стоят кучками, бульвар уходит в вечернюю хмурь, и тонкими темнеющими змейками подбавляются новые чуйки, поддевки. Миша подходит и тоже становится. И тотчас то жгучее, что испытал он на другом краю площади, хватает его, будто душу затопила их волна, а мозг облили дурманом.
– Что они такое говорят там?
Но разобрать трудно. Над толпой торчит фигура и летят звуки. Мрачное море глухо гудит где-то вокруг, вглуби, будто под мясом и черепами кипит тяжелая динамитная работа; Мише кажется, что едут груженые обозы и идет корчевка старых пней. И это невидимо-ощутимое распаляет и калит его самого. Сопят, пыхтят, и пахнет черноземом, скифской силой – потом хлопанье, крик, и говоривший слез. Долго не расходятся еще, разбившись на группы и угрюмо темнея засаленными блузами, картузами. Потом медленно разбредаются. Миша тоже идет – с опьяненным и клокочущим сердцем. Нюхая воздух, он чует дрожь и огромный занесенный размах: точно над этим гигантским, грязным и диким городом остановилось что-то, ждет, и вот-вот рухнет сухим грохотом.
Взволнованным шагом проходит он по нешумной улице к своему любимцу-музею. Меркнет. Хмурые предвечерние струи обтекают здание, и его голова-купол с колонками спокойно и надменно вздымается над кипами книг. Миша с любовью, но мимоходом, взглядывает на этого мудрого великана – ноги бегут мимо, а глаза все ждут, когда зажелтеют вечерние фонари. Но их все нет. «Ага, отлично, нынче будет тьма, и, может быть, все немножко рехнутся». И эта веселая, стихийная мысль покоряет его, он шагает быстрее и насвистывает. Кажется, что и все вообще ускоряют шаг, потому что одно, общее гонит всех. Улицы, дома насупливаются и мрачнеют, где-то вдали громыхает, – вот все ближе и ближе, грохот растет, и кажется, что скачут какие-то шальные батареи; и действительно, из-за угла вылетает галопом обоз фур, платформ; орет над ушами и гинет в полутьме, как железно-каменный поезд. Людей же все больше, и их потоки гуще, сдавленней. Странное чувство заливает Мишу; у него все меньше ног, точно эти ночные волны подмывают его и несут. А в глухом кипении вокруг растет власть, могучий, взметающий шторм.
«Если б была стена, меня хватило б об нее, и я с радостью размозжился бы и отдал себя». И глаза тянут вверх, точно оттуда кто-то строгим и точным компасом направляет движения людей.
«Завтра не будет воды», – слышится сбоку, и на перекрестке у водоразборной будки бросается в глаза кучка женщин с ведрами; они тащут, гнутся, охают; ждут светопреставления; человеческие водопады все ревут, тьма густеет. Миша окунается в длинную узкую улицу; здесь еще круче от людских тел, это какая-то сумрачная сумятица. Огромные зеркала в стенах зияют без огней, только кое-где в булочных сальный огарок и вереницы жаждущих хлеба, боящихся, торопливых.
«Черная кишка», – радостно мелькает в Мишином мозгу. И в этом есть сладкое униженье для нее – столько всегда роскоши, электричества! Волокут деревянные щиты, трусливо, с болью закрывают ими дорогие стекла и витрины; а темный, новый ветер, вливаясь Бог знает откуда, ходит на раздолье и несет свой запах, микробов огня, и рождает бунтовские волны.
Миша поводит носом: «Нынче весь наш город поливают с неба серной кислотой, и мы дымимся, начинаем затлевать… Глубоко, изнутри. Нас прожигает до костей». И сам он, на ходу, обдает встречных пылающими токами. А
Последний аспидный гигант – улица кончена. Он сворачивает. Это бульвар – длинная прямая стрела. Холоднеет. Опять ветер, но здесь пустынно. Свиваются воронками листья по земле, шире пошушар неба; ни огонька.