– Вот я про то и говорю, что все мы живем каждый со своей правдой, а где-нибудь есть люди, может быть, в этом самом селе Светлом, есть такие люди, что сговорились, столковались между собой, и есть у них одна правда для всех.
– Не знаю, Софья Григорьевна, не знаю. То, что вы говорите о правде, это общая тема, так сказать. А я теперь ничего общего не понимаю. Я растерял мысли об общем деле и правде для всех. Я теперь болен, Софья Григорьевна. Вот я знаю, что осень сейчас, что грусть вокруг несказанная, что сердце мое поет, поет… Но в песне этой слов не могу разобрать. А у Глеба есть твердые слова.
– А, может быть, слов не надо бояться, Бугровский? Ведь все мы люди, ведь надо же знак давать друг другу. Иные слова не грех произнести, – ну хоть шепотом…
Тогда голова моя закружилась, как будто я залпом выпил стакан крепкого вина, и я пробормотал совсем тихо:
– Вы сказали «шепотом»? Может быть… Может быть… Я люблю вас! Слышите? Я люблю вас…
Тогда Софья Григорьевна также тихо сказала:
– Не надо говорить о такой любви… О такой любви… Нельзя. Невозможно…
Но мне уж казалось, что лошади наши несутся, как вихрь: так двигался и мелькал лес.
– Но, Боже мой, что вы говорите мне. Невозможно. Но я не знаю других слов, чтобы передать вам то, что я переживаю теперь. Не смейтесь над моими бедными словами. Но если бы я был стихотворец, я бы пел только вас, только вас… И теперь, когда я брожу по тайге, ваш голос звучит для меня в каждом шорохе. И каждую ночь я вижу вас во сне. Вы приходите ко мне на берег озера, и мы вместе смотрим, как погружается в прозрачный хрусталь красное солнце. И оно тихо кивает нам и как будто зовет за собой в свою ночную страну. То, что я говорю сейчас, не очень складно. Но вы должны понять меня. Мне хочется, чтобы вы знали, что в мире для меня существуете только вы – и вот пусть полунощное солнце будет свидетелем.
– Молчите! Молчите! – почти крикнула Софья Григорьевна.
Тогда я привстал и хлестнул лошадей. И мы помчались по тайге. Ах, какой это был вихрь и какое безумие. Лес расступался перед нами и вновь смыкался, и мы летели во мгле берез и елей. И как будто черный лабиринт зашатался вдруг и задвигались мертвые стены. И так хотелось простора; а тайга еще владела нами. И душные запахи курились вокруг; и густое пахучее облако мчалось над нами. Чудилось, что стонет кто-то в лесу – существо, обладающее сотнею человеческих голосов.
И когда мы вырвались на свободу из лесной чащи, озеро разостлалось перед нами. И солнце, такое же, как во сне, медленно погружалось в огромную великолепную купель, как бы принимая вечернее крещение.
Тогда я пробормотал.
– Сон! Сон!
И я целовал руки Софьи Григорьевны и она отнимала их и умоляла меня:
– Не надо. Не надо.
И слезы текли у меня по щекам, и мне казалось, что молодость догорает во мне. И как суеверно я любил тогда.
Но вот село Светлое. На улице никого не видно.
Софья Григорьевна торопит меня:
– Скорее, скорее. Пойдемте в избу…
Я стучусь, и нам долго не отпирают.
Потом выходит Глеб со свечой; торопливо проводит нас по узенькой лестнице в верхнюю горницу; смущенно шепчет мне:
– Сегодня нельзя мне побеседовать с вами. Ночуйте здесь. Постели есть. Лошадей я уберу. Завтра увидимся.
И вот я опять вдвоем с Софьей Григорьевной. А там, внизу, братья и сестры. Поют. И песня – как тихий стон; иногда слова долетают до нас:
Софья Григорьевна подошла к столу, села, закрыла лицо руками. И видно было, что одно у нее теперь на сердце – усталость…
Я распахнул окно. Луны не было, и непонятные звуки возникали из сумрака – шорохи, шепоты. Казалось, что тайга тихо стонет, как раненая.
И вдруг я вспомнил почему-то свою первую любовь – девочку Руфину и сон свой. И мне показалось, что сон этот вещий…
И загорелось, вспыхнуло на сердце желание – губами к ногам прижаться, вдохнуть запах милого тела… Благоухание теплой, живой крови…
А из горницы голоса:
Софья Григорьевна подняла голову. Прошептала:
– Слова какие! Песня какая! А я грешная… Темная…
Что-то непокорное, буйное проснулось во мне.
Я стал на колени перед Софьей Григорьевной и говорил ей:
– Никаких слов не надо… Не надо… Когда слова рождаются, правда умирает. Одна правда – я хочу вас, – и в сущности вы жена моя. С вами обручился я в пустыне.
Но она встала, как царица:
– Нет! Нет!
– Зачем вы говорите так, Софья Григорьевна? Зачем? Разве вы не чувствуете меня? Ведь пока я не увидел глаз ваших, я был нищий, а теперь я так богат. Я ухожу в тайгу и думаю: я люблю – и вот я король. Мы умрем, Софья Григорьевна. И только одна любовь оправдает нас. Не надо угашать ее. Ах, я говорю непонятно и бессвязно, но вы коснитесь руки моей, посмотрите мне в глаза, и вы поймете, что нельзя меня отталкивать.
– Нет! Нет!
Я стоял на коленях и целовал платье Софьи Григорьевны, а она ломала руки и говорила:
– Нет! Нет!