Его отца, одноногого Демьяна, ушедшего в тайгу с бандой Михаила Кафтанова и состоявшего при нем казначеем, по рассказам пленных бандитов, кто-то убил однажды ночью ударом в висок не то молотком, не то обухом топора и забросил в сарай. Было это в глухой таежной деревушке Лунево. Кирьян эти рассказы слушал со смешанным чувством жалости и облегчения, вслух же сказал при всех: «Туда ему и дорога». Но с того времени, как посадили Ивана Савельева, начал всерьез побаиваться, что и с него могут учинить спрос за отца, долгие годы жил в страхе: а вдруг да и заявится Яков Алейников.
Об этом постоянном страхе знал Федор Савельев, не одобрял его, говорил нередко раздражительно, но с оттенком участия и покровительства:
— Да не дрожи ты… С меня же не учиняют спрос за Ваньку. Мы-то при чем, если у моего братца да у твоего отца головы были конскими кругляшами набиты? Что он, Алейников, не понимает? Был бы родитель твой жив, сам ответил бы за себя, как Ванька…
Кирьян соглашался с Федором, но все-таки ждал Якова. И вот он пришел…
— Здравствуйте. Я пришел просто так… то есть не просто так… Я хотел насчет Веры поговорить, — сказал Алейников, неловко сев на табурет.
Инютин, Анфиса да и сама Вера долго не могли понять, о чем, собственно, говорит Алейников, они слышали его слова, но смысла уловить были не в состоянии. Наконец Вера вскрикнула, будто кто сдавил ей горло, закрыла лицо руками, стрелой кинулась из кухоньки в комнату, с грохотом прикрыла за собой дощатые створки, прижалась к ним спиной. Голова ее пылала, по телу проходили судороги. В груди сильно стучало, каждый удар сердца больно отдавался в голове, расплывался тупым звоном.
Когда она почувствовала, что Алейников ушел (она не слышала этого, а именно почувствовала), и распахнула дверные створки, отец тер ладонью мокрый лоб, а мать в каком-то забытьи сидела на той табуретке, с которой только что встал Алейников. Щеки матери горели ярким, нездоровым румянцем, глаза были печальны и тоскливы. Ни слова не говоря, Вера кинулась к матери, упала ей на грудь и зарыдала…
— Да-а… Вот тебе, значит, и шило-мыло-купорос, — произнес Кирьян. И непонятно было, удивляется ли он неожиданному сватовству или тому, что видит мать и дочь обнявшимися.
В эту ночь Анфиса легла спать с дочерью. Вера молча подвинулась, освобождая ей место.
Собственно, до утра почти они и не спали, лежали тихо, смотрели в темноту. Время от времени каждая вздыхала.
— Ну и как же, доченька, теперь? — спросила наконец мать.
— Не знаю, — сказала Вера неожиданно ровным голосом.
Анфиса вздрогнула, будто ее по голому телу хлестнули струей холодной воды. А Вера продолжала говорить спокойно, не торопясь, словно обсуждала, какой фасон платья ей выкроить:
— Он ведь, Алейников, старый и… И вообще, я боюсь его. У меня, когда он в райком заходит, и то мурашки по коже. Что, думаю, все обдирает меня глазищами из-под своих бровей? А он нацеливался, выходит… А у меня ведь Семка, мама… Мы же насчет свадьбы договорились.
— А ты его любишь, Семена-то? — спросила мать злым, свистящим шепотом.
— Ну а как же? Ведь все промеж нас решено.
— Так что же тогда… рассуждаешь-то? И вздыхаешь… И вообще?
— Что я вздыхаю? Что вообще?
— Я и спрашиваю — что?
Вера шевельнулась, будто ей неудобно было лежать, приподнялась на локте.
— Не понимаю, об чем ты.
Анфиса только шумно глотнула воздух и надолго замолчала.
Взошла где-то поздняя луна, бледный ее свет пролился сквозь окно, тускловато заблестели никелированные шарики на спинке железной кровати, обещая каждую секунду погаснуть.
— Она разная бывает, любовь, дочка, — неожиданно заговорила мать. Голос ее теперь удивил Веру. Он был печальный, сожалеющий о чем-то. И Вера подумала, что у матери сейчас, наверное, опять такие же тоскливые глаза, как вечером, когда она сидела на табуретке после ухода Алейникова. — Когда солнце заглядывает в окошко, эти шарики горят, аж больно глядеть. А сейчас, видишь, чуть поблескивают неживым, мертвым светом.
— Да к чему ты это?
— Я подумала — какая у тебя любовь к Семену? Настоящая или…
— Перестань! — вскрикнула Вера. — Я же не спрашиваю, какая у тебя любовь к отцу…
Анфиса опять судорожно глотнула воздух, грудь ее, как от толчка, взметнулась и опала.
— И к чьему отцу, моему или Семкиному, — безжалостно докончила Вера.
— Ты… дура! — Анфиса резко повернулась, нащупала лицо дочери и сухой, горячей ладонью прикрыла ей рот.
— А я что, не вижу! — со злостью откинула она руку матери. — Не маленькая…
Кровать начала подрагивать, и Вера поняла, что мать беззвучно плачет. Раздражение у Веры прошло, ей даже стало жалко мать.
— Не надо, мама… Извини меня, я не хотела…
Анфиса затихла, опять долго они лежали безмолвствуя.
— Я знаю, ты не маленькая, Вера, и ты все видишь… — измученным голосом начала Анфиса. — Но что ты знаешь о моей любви? Ничего… И никто не знает. Обо мне всегда говорили: «Потаскушка Анфиса». А я не такая. Что я сделаю, если… если не могу его, проклятого, из сердца вынуть? Мне и перед людьми и перед вами, детьми своими, стыдно. А не могу…