— Четверть века тому назад-с! — Пристав снова сел, громыхнул стулом. Груня долила рюмку.
Пристав пил и краснел, краснел лицом и затылком. Крутой бритый подбородок блестел от пота, как лакированный.
— Спокойно ночью спите, бай-бай? Почему? Спустили шторы и баста? А вот не видно вам за окном, — он покивал большим пальцем себе за плечо, — там, на мостовой! в трескучий морроз, да-с! — стоит там городовой. Да, да, которого вы фараоном дразните, — пристав зло ковырнул Вавича глазами, — стоит всю ночь, борода к башлыку примерзла! А зашел этот городовой и тяпнул рюмку у стойки, — все орут — взятка. А ну, тронь вас кто в темной улице — так уж орете благим матом: городовой! Яблоко на базаре стянут — городовой! Лошадь упала — городовой! Чего ж это вы не кричите: фараон! — позвольте спросить?
Пристав уставился на Вавича, насупил брови. Вавич краснел.
— Я вас спрашиваю, почему ж вы не кричите?
Смотритель тоже глядел на Виктора, запрокинув голову. Твердо смотрел, как на подсудимого. Груня поспела с графином на выручку, тайком глянула на Виктора.
— Да, конечно, есть, что не сознают… — заговорил нетвердо Виктор и зажег дымившуюся папиросу.
— Не сознают? А орут — взятка, взятка! — Пристав встал. — Кто кричит-то? — Пристав так сощурился, что Виктору стало жутко. — Студенты? А вышел в инженеры ваш студент и рванул с подрядчика, что небу жарко. Разоряли подрядчиков вдрызг, — орал пристав. — А землемеры? Что? Так, по ошибке, целины прирезывали, да? Бросьте! А в Государственном совете? — хрипло тужился пристав. Смотритель дернулся на стуле. — Да, да! — кричал пристав уж на смотрителя. — При проведении дорог: города, го-ро-да целые обходили! Губернии! А если городовой замерз на посту… Это хорошо рассуждать в теплых креслах. Получается: свинья под дубом, да. Вот вы снимите-ка на один день полицию. Что день: на час. И посмотрите-ка, что выйдет… Взвоете-с!
Все молча смотрели в пол. Пристав сел.
— По-моему, — сказала вдруг Груня, — кто не любит полиции…
— Воры, воры, — смею вас уверить, воры больше всего не любят, — перебил пристав. Груня пододвинула икру.
— Ведь, извольте видеть, — весело заговорил пристав, намазывая икру, — ведь чем общество образованней, я сказал бы выше, тем оно больше уважает блюстителя законного порядка. В Англии возьмите: полисмен — первый человек. А тамошний околоточный, квартальный обыкновенный — в лучшем обществе. И оклад, конечно, приличный: фунтами.
— Фунтами? — удивился Сорокин.
Пристав вспотел, волосы бобриком теперь слиплись и острыми рожками стояли на темени. За окнами задыхалась ночь. Копилась гроза. Все чуяли, как за спиной стоит черная тишина.
Груня молча собирала расстроенные, расковыренные закуски. Смотритель утирал лоб платком с синей каемкой.
Вавич все еще с опаской взглядывал на пристава.
Груня принесла из кухни длинное блюдо с заливным судаком.
— Кушайте, — шепотом сказал смотритель и кивнул на судака. Но все недвижно сидели, рассеянно думали.
И вдруг дальний раскат бойко прокатил по небу.
Все встрепенулись — будто подкатил к воротам, кого ждали, веселый и радостный.
— Спаси и помилуй, — перекрестился смотритель, но перекрестился весело.
— Ну-с, за преданную порядку молодежь, — сказал пристав и, переняв графин из Груниных рук, сам налил Вавичу. — Приветный подарок.
Вавич улыбался. Груня счастливо глядела на Виктора.
— Приступаем, приступаем, — командовал смотритель и махал пятерней в воздухе.
Вальс
САНЬКА Тиктин любил балы. Санька был танцор и на балы приходил франтом. Сюртук он шил у лучшего портного и «на все деньги». Воротник был не синий, как у всех студентов, а голубой, и сюртук весь чуть длинноватый. Санька танцевал без устали, с упоением, но танцевал в такт, строго. Он не замечал, что делал ногами, как не замечает оратор своих жестов. И в танце Санька невольно проявлял и порыв, и почтительность, интимную веселость и брезгливую сдержанность.
Каждый раз, когда Санька собирался на бал, он собирался трепетно. Казалось, что должно что-то случиться, радостное и решительное, и он волновался, когда распихивал по карманам чистые носовые платки.
Балы начинались всегда концертным отделением с длинными антрактами — ждали артистов. Они надували, опаздывали. Санька взволнованно томился в коридорах, на лестнице и не переставая курил. А из залы глухо слышно было, как бережно, не спеша, подавал баритон последние ноты.
Хлопают. Кажется, на бис собирается.
И вдруг задвигались стулья, и распахнулся зал радостным, трепетным шумом. И Санька слышал в этом шуме и девичьем щебете то самое ожидание, что бросалось ему в грудь и заставляло широко дышать.
Служители в долгополых мундирах с галунами выпихивали из зала стулья и покрикивали через рокот толпы: «Поберегитесь, по-берегитесь!»
Барышни в бальных платьях выбегали из уборной и наспех, тайком оглядывались, не просыпалась ли на грудь пудра. Пробегали, изящно семеня ножками, в зал, искали мамаш. Все готовились — сейчас начнется то настоящее, для чего съехались, к чему готовились, как к смотру, как к турниру.