– Чего проще, – ответил ему Васек. – Кубы из бетона, так? А на них фамилии. И через каждые сто пятьдесят – двести километров вдоль трассы. Как в Ургале на переезде: до Москвы – столько-то километров, до Комсомольска – столько-то.
«Наверное, они давно вынашивали эти мысли, – думал Савин, только повода высказаться не было. Честолюбие – оно у каждого есть. В большей или меньшей степени. Люди иногда притворяются, что похвала их не трогает. Трогает! Потому что честь по заслугам – норма справедливости. А тут – честь на долгие годы».
– Это вы здорово придумали, – сказал Савин. – И определять победителя голосованием – тоже правильно.
– Т-только бы разрешили, – усомнился Бабушкин.
– Разрешат, – заверил Савин, а сам подумал: «Вдруг не разрешат?»
– А то наш ротный своего маяка обязательно определит в п-победители.
– Какого маяка?
– Н-не знаете разве? Мурата Кафарова. Ему – и тросы, и з-зубья ковшей. А другим – шиш. А Мурат, как Плюшкин. Никогда ни с кем не поделится.
– Будет решать только коллектив, – подтвердил Савин.
Все-таки хорошо было говорить о деле без протокола. По-человечески так получалось, не по-казенному. Предлагали, обсуждали, отвергали. Идеалович предложил рисовать звезды на кабинах самосвалов. Перевез пять тысяч кубов грунта – звезда. Двадцать тысяч – флажок.
Плетт сказал:
– Комсомольский глаз, однако, нужен…
Савин не стал возражать, хотя уже был «Комсомольский прожектор». Но «прожектор» – вроде как указание сверху, значит, чье-то. А «глаз» – свое. За свое и отвечать самим, и отдачу подсчитывать самим. Это был отзвук его, Савина, мыслей, высказанных им Сверябе в коротеевском карьере: мы решили – мы отвечаем.
– А чтобы дело в долгий ящик не откладывать, у меня есть предложение, – сказал Савин. – Кто-нибудь из вас ездил по дороге в районный центр?
– Ездили, – ответил за всех Плетт. – Дорога – одни выбоины. Особенно у Кичеранги.
– Вот я и предлагаю написать на больших фанерных щитах, кто и какой участок дороги отсыпал. Чтобы народ ехал и плевал на эти фамилии, если дорога плохая.
– Н-на Кичеранге я р-работал, – сказал, закрасневшись, Бабушкин и обиженно захлопал ресницами.
– Что же ты так плохо работал? – спросил его Насибуллин.
– Ротный т-торопил. Говорил, что землю б-большая магистраль ждет…
– Принимается? – спросил Савин.
– Годится, – за всех ответил Плетт.
4
Смешались сон и явь. «Годится», – говорил неулыбчивый Плетт. «Не годится, Савин-друг, – отвечал свистящим шепотом Коротеев. – На посмешище выставил! Кичеранга – самый дерьмовый участок, а ты мою фамилию черной краской! Сначала по стройкам с мое покрутись, с тайгой поборись!..» Две жирные колеи от тягача тянулись по зеленым мхам с вдавленным в них кедровым стлаником… Две полоски лыжни казались санной дорогой в лунном свете. Потом кто-то осторожно постучал в дверь, и в сознание проникла мысль, что пора просыпаться, хотя еще и рано. Видно, посыльный прибежал по тревоге или еще какая надобность. Стук в дверь возобновился, частый, дробный, оборвался, и Савин открыл глаза.
Какое-то мгновение не мог ничего понять. Потом разом все вспомнил, встрепенулся, обнаружив, что Ольги нет рядом. Не было ее и в зимовье. Уже рассвело. На стене у входа висели карабин, мелкашка, поняга. Слышно было, как горят в печке дрова.
Он еще не успел обеспокоиться, когда она вбежала в зимовье в желтенькой кофтенке и в спортивных шароварах, которых вчера на ней не было. Вбежала прямо к нему, следом за белым валком холода, сама вся морозно-разрумянившаяся. Наклонилась над ним:
– Проснулся, Женя!
– Кто-то в дверь стучал.
– Это дятел, Женя. Он рядом с зимовьем завтракает. Слышишь?
Опять раздалось осторожное «тук-тук-тук». Железноклювый дятел собирал с лиственницы короедов. Постучал и смолк, будто и впрямь просился в избушку: пустят ли хозяева?
– Войдите! – смеясь, крикнула Ольга.
– Не надо, не впускай, – сказал Савин. – Иди сюда.
– Нет-нет, Женя. Вставай. – И вспорхнула к дверям.
Он чувствовал себя как дома. И встал без стеснения, и оделся, и к ней подошел, потерся щекой о щеку.
– Ты колючий, – сказала она. – Я нагрела тебе воды умыться.
В зимовье было жарко. Он остался в майке и так вышел наружу, отказавшись от теплой воды. Задохнулся в момент текучим холодом, глотнул его всей грудью. Снег был ослепительно-чистым и мягким. Зачерпнул его пригоршнями, плесканул в лицо. Даже майку сбросил на пенек и, радуясь утру, стал полоскаться. Вместе с остудой в тело входила ликующая бодрость: все-таки чертовски хорошо жить на этом свете!
Ольга выскочила наружу, испуганно схватила его за руки, потащила в зимовье.
– Однако совсем с ума сошел! Зачем так, Женя, делаешь? Заболеть хочешь?
Он весело упирался, и ему было легко и беззаботно. Ни облачка впереди, ни дождя, ни бурана, солнце выкатилось, торжествуя и славя жизнь, нашарило в зимовье оконце, пронзило лучами: живите и радуйтесь! Опять вежливо постучал о лиственницу дятел.
– Схожу к нему, ладно? – сказал Савин.
– Сходи, Женя. – Она сама подала ему шубу и натянула шапку.