– Ты была не первой женщиной, с которой изменял папа.
– Что?
– В смысле ты была последней. И, догадываюсь, ты нравилась ему больше всех. Но была еще другая девушка. С папиной прошлой работы. Ей было лет двадцать, что ли. Я застукала их у нас дома. Они трахались в родительской кровати, а Робби лежал в колыбельке. Ему было, наверное, месяца два. А мне пятнадцать. И… Папа попросил не говорить маме. Он плакал и умолял меня не говорить маме. А самое хреновое во всем этом – то, что меня влекло к папиной девке! Я в первый раз ощутила к кому-то влечение. Я застала их, когда она лежала на спине, а папа… ну, знаешь, лизал ее там. И меня влекло к этой девушке. Ее тело было совершенным. Наверное, даже это не самое худшее. Самое худшее – то, что я не рассказала маме.
Вернувшись ко мне, мы выпили полторы бутылки хорошего вина, на которое я потратила всю свою зарплату за день. Я не могла выбросить из головы образ головы Вика между ног молодой девушки. Двадцатилетней девушки с совершенным телом. Не важно, со сколькими мужчинами я трахалась в то время, когда знала Вика. И не важно, насколько мало я хотела с ним спать и как я перестала это делать, практически едва узнав его, – я все равно не могла поверить, что он мне лгал. Вик говорил мне, что я – первая и единственная. И я верила ему.
Но здесь, на моем диване, была Элинор, девчонка, которая пережила бедствие, навлеченное на нее родителями, – так же как и я. Как мать, которой мне предстояло стать, я перестала думать о себе. Я смотрела на эту девочку, сидевшую на диване. Босые ступни были подвернуты под бедра, маленькие ступни, которые я представила себе во рту матери Элинор в те времена, когда та была младенцем. Моя мать однажды рассказала мне, что взяла мои ступни в рот, когда меня впервые ей дали. Какая-то часть ее хотела меня съесть, говорила мама, и вернуть обратно в живот.
Когда вино ударило в голову, Элинор начала плакать. Я никогда не плакала от вина. И не понимала, почему другие люди так делают. Она плакала о Робби, о том, как сильно скучает по нему. Я заключила девушку в объятия. Это был первый раз, когда мы так соприкоснулись. Тяжело дыша, она зарылась в мою грудь. Обхватила одной рукой мой живот. Я держала Элинор крепко и укачивала, как ребенка. Она прижалась щекой к моей груди, которая стала полнее от беременности. Бюст стал таким пухлым и приподнятым, что я уже несколько недель не носила лифчик.
Я позволила щеке Элинор остаться там, позволила ей мазнуть губами по моему соску – прикосновение самое что ни на есть неощутимое, однако все равно отчетливое. Я знала, каково это – скучать по материнской груди.
Глава 29
Когда я в пятилетнем возрасте не слушалась родителей и плохо себя вела, мать угрожала мне. Я играла с коляской для куклы, и меня не волновало, есть в ней кукла или нет, важна была только коляска, и я любила катать ее по всему дому и ходить с ней повсюду. У коляски было сиденье из мягкого нейлона с нарисованными маленькими кроликами, державшими воздушные шарики, кубиками, бантиками, погремушками и пустышками – всем этим милым мармеладным младенческим ассортиментом. И когда я вела себя плохо, когда я отказывалась надевать нужные туфли, или не хотела причесываться, или не желала есть листовую свеклу, мать размахивала этой коляской – поднимала ее высоко над головой, словно собиралась с размаху опустить ее мне на темечко, и гремела: «Я у тебя ее заберу! Отдам дочке Розанны!» Или говорила, что оставит коляску на улице для кого-нибудь из детей, выгуливающих в нашем районе своих питбулей, и пусть забирают. Идея была в том, что моя игрушечная коляска достанется кому-то менее везучему, какой-нибудь маленькой девочке, которой в отличие от меня не повезло иметь такое замечательное пластиковое изделие.
Я старалась видеть вечер, последовавший за моим днем на «Вершине мира», не оценивая его задним числом. Бóльшую часть я жизни пыталась изолировать его как отдельное воспоминание, просто один вечер во времени, один из ужинов. Но это оказалось невозможно. Тот вечер стал последним в моей жизни. Так же как завтрак тем утром был для меня последними хлопьями в молоке. Так же как поездка в Италию годом раньше стала последним хорошим летом, которое мне суждено было знать.
Мать готовила пастину. Блюдо, которое мы ели, когда было мало времени на приготовление настоящего ужина. Но притом оно готовилось, и когда я болела или нуждалась в чем-то успокаивающем вроде соски.