Но вот читал переписку Чайковского — захватило, как роман! Он мог быть превосходным писателем, начиная бытовое послание, так увлекался, бесподобные описания природы по ходу рассказа о племяннице, фразы лились потоком, как и мелодии. Его так раздражали бесцветные романы, современниками писаные, а бездарные критики приводили в бешенство! Счел, что Ларош исписался, — и тут же в недоумении: «Почему он сам не понимает, что свежие идеи кончились, что время его вышло?» А кто ж понимает-то… Иногда боюсь, что сам пропущу момент и буду играть пошлости — да, пошлости ведь не только говорят, их играют на каждом шагу… я не умею этого объяснить, но есть исполнение плохое, есть скучное, а есть пошлое.
Чайковский боялся пошлости в музыке не меньше Чехова, умевшего убийственно безысходную историю преподнести изящно и просто. Но более всего Чайковский боялся женщин. Думаю, даже нетрадиционная ориентация объясняется просто: он не понимал, как себя вести, панически боялся сказать или сделать глупость, он слишком любил прекрасное и глубоко чувствовал его, оставил эту часть жизни за глухим занавесом, не желая узнавать подробности. Чайковский пасовал перед всем, что есть просто жизнь. Раскрывался в семье, любовался чужими детьми — так искренне! А писал искренне только Модесту. И партитуры писал искренне.
Музыка — удобный, приветливый мир, можно мечтать, любить и быть любимым. Петр Ильич умен необыкновенно, его одаренность лучами била в любом направлении. И не лгал никому, потому письма к фон Мекк муторные, их вынужденность деформировала, искажала отношения — и слог тут же меняется, становится подчеркнуто правильным, светским: «…Между прочим, получил из банка деньги, за которые еще раз приношу живейшую благодарность», — эту фразу в начале письма я запомнил навсегда. Потом он пишет длинно и обстоятельно, учтиво, а в конце внезапное: «Ваш до гроба». Никому он такой фразы не писал, только ей. Три коротких слова, а о тяжком кресте и вымученной покорности все сказано.
— Ты хорошо говоришь о письмах Чайковского, никогда их не читала. Но запомню. Вообще переписку не читаю, скучно, только мемуаристам в радость. Но если прочитывать, как ты, улавливать скрытый смысл… это захватывающая литература! Музыка иначе воспринимается.
— В том-то и дело. Понимаешь ход рассуждений, способ мышления, сразу ясно — так играть его можно, а так нельзя, здесь замедлить нонсенс, а тут сам бог велел. Сложно, играешь от себя и по-своему, но диалог с композитором беспрерывен. Наедине с музыкой не задумываюсь над этим, но личность уже составилась, объемности набрала.
— Я тебя спрашивала уже, но об Эмиле Барденне ты читать не хочешь. А почему? Мне теперь интересно, что за человек написал музыку — то ли благословенную, то ли дьявольскую, а скорее и то и другое. Мы оба, не сговариваясь, объяснились, как только отзвучал последний аккорд! Это божественно или дьявольщина? Нет ответа, но звучала соната любви.
— Тебе — соната любви, мне — соната о моем детстве… Илона, я не говорил тебе тогда, ведь коротко виделись, да и не люблю заводиться, нервничаю тут же. Писем Барденна нет, не сохранились — то ли сожжены, а может, и не было их вовсе. В биографии путаница. Две дочери вроде были, вышли замуж, сменили имя, никто не может следов найти. Если они вообще существовали, конечно. Столько домыслов! Его всерьез обвиняли в связях с потусторонними силами, иногда пишут, что это музыка пришельца с другой планеты, особенно часто об этом писали, когда тема вошла в моду. Я тогда и читать о нем перестал, где нет свидетельств — простор домыслам.
Даже годы его жизни доподлинно неизвестны, уточняют то первую цифру, то последнюю. Но музыка говорит лучше документов. Тут и закавыка. Есть фрагменты — будто клавесинисты писали; вдруг — программная музыка романтиков; потом вторгается, максимально гармонизированная, правда, но все же атональность. По факту — это история музыки от А до Я. Посмертная издевка, очередная мистификация гения: хотите — играйте, хотите — трактаты пишите. Я предпочитаю первое. И ты знаешь, что мне особенно нравится? Между мною и Барденном нет никаких посредников, я сам — интерпретатор и творец.
Моноконкурс становится антологией его музыки, а одновременно — выматывающим испытанием. Нет канонов, но есть сочинения, море разливанное написанного им, взволнованное море-окиян: играй как хошь, только не захлебнись, утопнешь. Ничего не запрещено. Все разрешено.