– Ладно. От зятя. От мужа вашей дочери. От того, кому вы не нравитесь. Он приехал в лагерь повидаться со мной. Теперь он кавалерист. Я хочу сказать: военнослужащий, американец. – Уныло, монотонно: – Понимаете? Однажды вечером один знакомый американец попытался затоптать его лошадиными копытами. На следующий день он женился на сестре этого американца. Еще через день какой-то японец сбросил бомбу на какой-то островок в двух тысячах миль оттуда и убил другого американца. Тогда на третий день он записался добровольцем, но не в свою армию, где уже состоял в офицерском резерве, а в иностранную, отказавшись не только от звания, но и от гражданства, явно прибегнув к услугам переводчика, чтобы объяснить и жене, и приемному правительству, к чему он, собственно, стремится. – Вспоминал, говорил все так же монотонно, без всякого интереса, а если и с интересом, то всегдашним неутолимым интересом ребенка – зрителя кукольного представления про Панча и Джуди[16]. – В тот день, без какого бы то ни было предупреждения, его просто пригласили в канцелярию, а там капитан Гуалдрес – в обмундировании рядового, более чем когда-либо похожий на коня, потому, быть может, что он оказался в совершенно для себя необычной ситуации, или условиях – сорок второй год, армия Соединенных Штатов, кавалеристский полк, – в которых ему до самого конца войны вообще не придется сесть на коня. – И с прежней монотонностью он (Чарлз): – Храбрым он не выглядел, скорее неукротимым, не предлагающим никому лично и никакому правительству ни жизни своей, ни здоровья в благодарность ли за что-то либо, в знак протеста ли против чего-то, словно в этот последний решающий миг и то и другое могло показаться лишь сентиментальной фальшью на фоне вслепую выпущенных ненужных пуль, которые, возможно, со свистом вонзятся в него, как, впрочем, и на фоне привычного и столь же ненужного топота ломких лошадиных копыт; у него не было ненависти к немцам, или японцам, или даже к Харрисам, он воевал против немцев не потому, что они превратили в руины целый континент и целую расу готовы были пустить на удобрения и смазочное масло, но потому, что они уничтожили, лишили цивилизацию конницы.
«Я приехал, чтобы вы могли посмотреть на меня, – сказал он, вставая со стула, когда я вошел в канцелярию. – Теперь вы меня увидели. И можете вернуться к своему дяде и сказать: «Быть может, теперь вы удовлетворены?»
– Чем? – спросил его дядя.
– Я тоже не понял, – сказал он. – Но именно так он и сказал: что добирался сюда из самого Канзаса, чтобы я лицезрел его в этом коричневом обмундировании, а потом вернулся к вам и сказал: «Быть может, теперь вы удовлетворены?»
Пора было отправляться; от двери багажного вагона уже откатили ручную тележку со срочным грузом, и отвечающий за груз служащий уже высунулся наружу, оборачиваясь одновременно назад, и мистер Макуильямс, кондуктор, стоял на ступеньках вагонного тамбура, поглядывая на часы, но не окликал его, Чарлза, потому что на нем, Чарлзе, была военная форма, а на дворе было только начало тысяча девятьсот сорок второго года, и штатские еще не успели привыкнуть к войне.
Под конец он сказал:
– Да, еще одно. Письма эти самые. Два письма. Не по тем конвертам разложенные.
Дядя посмотрел на него:
– Ты не любишь совпадения?
– Я их обожаю. Мало чего в моей жизни есть более важного. Это нечто вроде девственности. Но, как и девственность, это вещь одноразовая. И свою мне хотелось бы еще какое-то время поберечь.
Дядя посмотрел на него лукаво, загадочно, мрачно.
– Ладно, – сказал он. – Попробуй следующее. Улица. В Париже. На расстоянии, как мы в Йокнапатофе говорим, плевка от Булонского леса, появившаяся в городских справочниках совсем недавно, так что ее название не старше последних сражений тысяча девятьсот восемнадцатого года и Версальского мирного договора, – в общем, к тому времени ей было менее пяти лет; такая укромная и такая неприметная, что ее расположение известно только мусорщикам и служащим бюро по найму старших камердинеров и помощников секретарей иностранных посольств. Но все это неважно; сейчас ее уже не существует, да если бы и существовала, ты бы не нашел.
– А может, найду, – возразил он. – Или хотя бы то место, где она была.
– Это ты можешь сделать прямо здесь, на месте, – сказал его дядя. – В библиотеке. Достаточно открыть нужную страницу у Конрада. Такой же вощеный, выстланный красно-черной плиткой пол, золоченая бронза, фаянс, буль[17]; вплоть до большого напольного зеркала, как серебряное блюдо, отражающего в себе, кажется, всю полноту света и дня, в глубинах которого, словно ровно покачивающийся цветок лилии, плавает простодушное, не потревоженное ни единой мыслью лицо, отмеченное лишь печатью скорби и верности…[18]
– Откуда вы узнали, что она там? – спросил он.