Понять и описать жизнь Толстого последних тридцати лет (после перелома) особенно сложно. Всех о нем писавших, как и вообще русскую интеллигенцию рубежа веков, сильно занимал вопрос «соответствия» учения Толстого и его реальной жизни. Одни считали, что барский быт Ясной Поляны и вообще жизнь Толстого противоречит его проповеди. Например, очень резко говорил и писал об этом философ Н. Ф. Федоров (назвавший философию Толстого лицемерной)[143]. Другие, напротив, полагали, что живя в последние годы в семье в тяжелых условиях непонимания и даже враждебности, Толстой показывал высший пример самоотверженности и христианского терпения. «С точки зрения мнения людского, публики, — замечает Александра Львовна, — даже некоторых последователей его — жизнь Толстого была сплошным компромиссом, и только он один, стоя обнаженным перед Богом, мог судить, поступает ли он по велениям совести или по своим личным, эгоистическим побуждениям. <…> Он шел своим путем, делал то, чего не мог не делать, принимая решения один, по своей совести». А. Л. Толстая не берется здесь, как и в других случаях, быть судьею своего великого отца. Она лишь стремится показать эту великую и многосложную жизнь в возможной полноте и целостности.
Труднее всего в кратком и неспециальном сочинении писать о философии Толстого. Душа Толстого представляла собою художественную субстанцию в наиболее мощном виде, который когда–либо являл мир. И все попытки носителя этой субстанции перебороть ее и превратить в нечто другое не просто оказались тщетны — они только обнажили ее мощь: вся его философия изначально была под подавляющим влиянием этой художнической сути. Под ее всепоглощающим воздействием и по ее пршщипам построены все отделы толстовской философии.
Эта философия направлена прежде всего на собственную личность и анализ собственной души. Художническое всматриванье в себя, художественный анализ — единственное, что занимало его по–настоящему и целиком с младых ногтей. Для себя он сам был центральное событие мира и призма его видения. Обвинявшие его в эгоцентризме (Н. Ф. Федоров, И. А. Ильин), были со своих — философских — позиций правы. Но эгоцентризм этот имеет полное оправдание — художественное. Всякий художественный мир самодовлеющ: он не хочет знать других миров. Так же самодостаточна система Толстого: она не принимает других точек зрения, она даже не спорит с ними по–настоящему, она просто отвергает их.
Как бы ни назывались его сочинения — дневник, философский трактат, предисловие, письмо, обращение, статья — это всегда было по своей сути художественное произведение, подчиненное законам искусства, а не науки или публицистики (именно поэтому все это так уязвимо со строго логической и философской точек зрения). И дневники и «Исповедь» — это изображение художником постоянно ищущего человека. Все это было — та же художественная деятельность, работа художника слова, как ни пытался он от нее отойти и ее осудить.
И внутренним стержнем его жизни до самого ее конца тоже было художество. Именно поэтому он не мог заковать ее в рамки толстовства. Мир интересовал его во всех проявлениях, ему страстно любопытны были все люди — и разделяющие его учение и нет, люди духа и люди физической мощи 1, праведные и грешники, мужики и аристократы, трезвые и пьяные. Собственно толстовское учение не предполагает волевой активности; Толстой–писатель был сгустком жизненной и творческой воли.
Не анализируя подробно всех сторон толстовской философии, Александра Львовна показывает, как ему было душно в кругу его последователей, как он, несмотря на упорные и мучительные религиозные искания, во многом продолжал свою прежнюю жизнь с ее увлечением картами, лошадьми и даже делами по имению: «Внешне жизнь Толстого катилась по привычным рельсам. Он продолжал интересоваться доходами Самарского имения, лошадьми: «Хлеба хорошие, — писал он жене 20 июля, — хотя и не везде. У нас очень хорошие»… «Лошади–жеребцы, около 10 штук, очень хороши. Я не ждал таких. Должно быть, я приведу осенью для продажи и для себя. Лошади замечательно удались, несмотря на голодные годы, в которые они голодали, и много истратилось. Есть лошади, по моему, по дешевой цене, в 300 рублей и больше… Виды на доходы, более 10 тысяч, мне кажутся верными; но я уже столько раз ошибался, что боюсь верить».
Образ жизни в Ясной Поляне почти не менялся: «За длинный стол садилось 10 – 14 человек. Те же пикники, верховая езда молодежи, многочисленные соседи, пение четы Фигнеров — соседей по имению, артистов императорской оперы, те же няни, поносы детей, их ссоры, капризы, приезды художников, скульпторов, профессора Грота, иностранцев… по вечерам пение с гитарами… чтение вслух, разговоры…» Осуждая все это, Толстой был ко всему этому небезразличен, отъединиться от этого он не мог.
От. главе к главе нарастает одинокость Толстого. «Отца осуждали правые,