От нас же требовалось то раскорчевать от камней поле (та еще работа, скажу я вам – частенько приходилось поминать монастырскую оппозицию), то прорыть какие-то канавы, то перетаскать мешки или перекрасить крышу на скотном дворе. Но больше всего мне полюбилась пора сенокоса. Идут по полю в ряд сёстры, уже не в чёрном, а в русских цветных сарафанах, волосы убраны в белые платки, и поют церковные песнопения, плавно взмахивая косами. Нас, неумех, к косам не подпускали. Мы орудовали вилами, собирая сено в большие стога. Болели мозоли на ладонях, ныли натруженные плечи… но как было весело, стоя на верхушке стога, уворачиваться от летящих на тебя со всех сторон охапок сена! Отчего только мне не придётся уворачиваться в моей дальнейшей жизни, но никогда больше не будет такого ощущения сопричастности крестьянскому труду (труду, наполненного великим смыслом жизни), как тогда – у парящего на верхушке стога, где, казалось, меня поддерживают в воздухе крылья, сотканные из восторга. Обед нам привозили в поле, и сейчас я не могу вспомнить, что было вкуснее –горшочки с разнообразной снедью, или сам воздух, наполненный запахами разнотравья, свежескошенной травы и благодарностью Господу за окружающую красоту.
Ещё мы кололи дрова. Из наколотых дров сооружали на зиму большие круглые башни высотой по 6 – 8 метров. Верх башен от дождя закрывали наколотыми плашками – конусом. Раскиданные в разных местах монастыря, эти поленницы, похожие на древние сторожевые башни, создавали эффект декораций к средневековой жизни, словно напоминая, что время остаётся неизменным, и только вокруг человека всё меняется.
И хотя работали мы много, работа была тяжелая, рабочий день не нормирован, но работалось с легким и радостным сердцем, день пролетал незаметно, и сон был глубок и праведен.
Уезжать всегда не хотелось. И хотя, как правило, ты сам себе назначал день отъезда, всегда было грустно идти к матери-настоятельнице за благословением, получать белый конверт с заработанными деньгами, и потом из окна автобуса смотреть, как уплывают из твоей жизни стены монастыря и купола его церквей…
Однажды, кажется на третий год, как я стал посещать монастырь, мать-распорядительница работ поинтересовалась, нет ли среди нас тех, кто не боится высоты. Оказалось, что монастырь собирается перекрасить купола центрального собора, и нанял для этого специальную бригаду альпинистов. И хорошо бы предварительно построить для альпинистов строительные леса на крыше храма. Не знаю, кому пришла в голову эта «технотронная» мысль, но человек этот наверняка впоследствии об этом не раз пожалел. Требовалось три человека. Несмотря на то, что работа высоко оплачивалась, скаламбурю – поскольку работать надо было высоко, вызвались только двое. Одним из этих двоих, как вы уже догадались, оказался я.
Высоты я не боялся совершенно. Это не имеет отношения к числу моих немногочисленных достоинств (кажется, их всего два или три, хотя, может быть, я себе льщу), скорее, относится к особенности характера, его способности наслаждаться лежащей под ногами бездне. Когда я оказывался с высотой один на один, в душе рождался необъяснимый восторг, словно заклеивающий голос разума ответственного за страх пленкой скотча, то есть вроде он и был, но слышно его не было. Тогда я не знал, чем это объяснялось: особенностью психики, генетической памятью, или памятью возможных реинкарнаций, но ответ на этот вопрос придёт с одним из фрагментов той таинственной Мозаики, о которой весь рассказ ещё впереди. Это я пока, по закону жанра, описываю вам милые моей памяти картины – эти застывшие в янтаре времени сцены жизни, которым ещё предстоит лечь на одну из чаш весов Немезиды вместе с действительно значимыми поступками, мыслями, эмоциями и намерениями. Хотя, быть может, самым тяжелым на этой чаше окажется не само содержимое, а его последствия… Но не будем о грустном, вернемся к рассказу.
В детстве, когда отец служил подводником, и мы жили на Камчатке, я в возрасте восьми – девяти лет полез на скалы, чтобы нарвать маме к 8 марта букет красивых голубых цветов, росших пучками в расщелинах между камней. Не помню, на какую высоту я поднялся к тому моменту, как сорвался со скалы. Не помню, как сорвался. Помню, как очнулся внизу, лежащим на камнях: немилосердно печёт солнце, голова гудит, в левой руке зажат пучок этих самых голубых цветов. Это происшествие ничуть не отбило у меня охоты в одиночку лазать по скалам. В детстве я с энтузиазмом и без всякого страха исследовал камчатские скалы, потом скалы под Владивостоком, куда перевели служить отца, а позже, в юности, сменил их на скалы Крыма. И никогда не пользовался страховкой. Что говорит либо о том, что моя интуитивная вера в Ангела-Хранителя имела на то основания, либо о врожденном идиотизме.