Я понимал, что ослеплен, что, может быть, мы зря так идем — она быстро, я медленно — навстречу друг другу. Я думал: человек не перейдет границу красоты, он несовершенен. Женщина — может быть.
И вновь, смотря на нее, я видел ее лишь частями. Меня слепили ее руки, лицо, походка, полусжатые пальцы, поворот головы. Вдруг она споткнулась, присела, дернув сведенными коленями вправо, и я, удержав ее за влажную руку, наклонился к волосам, коснулся мочки уха и услышал: «Я люблю тебя…» «И я…» — шепнул я. Покраснев, горячая, она целовала меня посредине паркетного зала, в двух шагах от розового периода Пикассо, оставив позади «Красные виноградники» Ван-Гога — оказывается, мы шли наоборот.
Нам стало тревожно. Когда ты влюблен, сверху ведь сразу начинает сиять вечное солнце, а снизу открывается страшная бездна. Путь к совершенству, освещаемый лишь на миг дней, месяцев, лет. Кто прошел его до конца?
Совершенные произведения искусства часто приводят в трепет. Классическая музыка лет до семи наполняла меня гулкой тревогой. Друзья жены, семья с тремя детьми, любили ставить своим грудным малышам пластинки Баха. «Говорят, именно с раннего возраста формируется эстетический вкус!» — утверждали они. Может ребенок поймет, когда вырастет, но я бы не выдержал. Позже я понял, что следует бояться другого: явись совершенство к нам сейчас, мир сошел бы с ума от ужаса. Но не от того ужаса, который внушают бесконечность и смерть, а от того, что теперь совершенство нужно будет исполнять ежедневно.
Хорошо, что нельзя сочинить до конца.
А сегодня, глядя в залитое солнцем окно, где мы шли с ней обнявшись, я понимаю, что можно. Мы оба с ней, тогда и сейчас, оказались не сочиненными до конца.
Герои большой сочиняемой книги. В той главе мы просто казались себе улитками. А сейчас…
Лена оказалась несовершенна. Конечно, я догадывался об этом. И ей оказалось не шестнадцать, а восемнадцать. И она училась не в школе, а в институте: первый курс. Вскоре, что бы я ни выдумывал, она уж не кивала бездумно мне головой. В конце концов, дошло до того, что теперь все дело моей жизни заключалось в том, чтобы дойти до нее — в то время как она неподобающе сильно стояла на месте.
А потом она стала уходить. Куда-то в другую, иную, несуществующую в физике сторону.
Конечно, если бы… что-то… не помню сейчас, а вернее не хочу вспоминать! — мы бы не разошлись с Леной два года спустя. У нее теперь дочка — совсем не моя. У меня теперь сын — совсем не ее.
Встретившись однажды сколько-то там лет спустя, мы оба искренне улыбнулись. Но не сразу почувствовали, не сразу признались себе, что говорить более получаса нам не о чем.
А с первой женой до самого ее ухода, — было. Только я с ней не виделся после, и даже не знаю, жива ли она.
Ир, ты жива?
Бывает, что и с собой говорить нелегко, ведь так? А вам?
Так вот бывает, улитки. У нас, и у вас, и у тех, что еще ползают вокруг, не зная, что мир и без них совершенен. У всех нас бывает.
Весна не кончалась в тот год. Она длилась и длилась. Вода текла, и солнце в ней отражалось. Пока я не встал с дивана и не закрыл окно.
Сейчас за окном снова весна. И двое новых людей, один из которых мой сын, идут, держась за руки, по темному лесу людей и домов. Кто-то из них, наклонившись к другому, сказал, что «люблю», и этот лес осветился, и стал ясно виден путь сквозь него. Путь к совершенству, освещаемый лишь на миг дней, месяцев, лет. Кто пройдет его до конца?
Допиши эту книгу.
Это похоже на какой-то бред. Почему мне так хочется его понять? Кто он был в моей жизни, кто?
Почему, вместо того, чтобы искать что-то родное, близкое в себе и в окружающих меня людях, я должен пытаться понять именно его?
Простите, я понимаю сейчас, что все, что я говорю, — это на полчаса времени, не более. Попытка осознать такое ничтожное событие в жизни не может длиться более, чем полчаса.
Потерпите, всего полчаса…
Жил-был человек, которого никто не воспринимал. Не то чтобы его не любили — нет, просто он был для всех каким-то тихим, пустым, неоскорбительным явлением. Звали его Грязев. Ну, вы же знаете, как часто бывает, что в юности называют человека не по имени, а по фамилии, и при этом с оттенком уважения или пренебрежения. А «Грязев» был с оттенком… глины — да, бесформенной такой, грязно-серого цвета глины. В художественном училище, куда Грязев вместе с нами после девятого поступил на живописное отделение, по фамилии его стали называть сразу. Нет, имя его я помню: Саша. Бывает так, что имя помнишь, но не употребляешь.