Террорист целыми днями шастал по улицам, производя рекогносцировку, и приходил на кофейные вечера возбужденный, довольный, раскладывал на столе крупномасштабные карты городских магистралей, отмечал расположение милицейских контор и постовых точек.
— Смотри диспозицию, — обращался террорист к Гаутаме, если никого другого не оказывалось поблизости, и Гаутама из гамака сверху взглядывал орлиным взором. — Смотри, секробкома я беру здесь, — террорист фломастером обводил кружком место акции, — или здесь (еще один кружок), или здесь. Затем, в тот же день, — продолжал террорист, розовея от вдохновения, — я беру предисполкома... вот здесь... или здесь... Важно время и точный расчет, точнейший расчет. Помнишь историю с убийством Пальме? — Гаутама кивал, хотя не имел представления, о чем речь, его ум, когда речь заходила об убийстве, уходил не прощаясь. — Так вот, — продолжал террорист, — предисполкома надо ликвидировать не дольше, чем через семнадцать минут после секробкома. Я рассчитал их маршруты и расстояния. Я пробегаю этот путь проходными дворами за двадцать минут. Нужна тренировка и еще раз тренировка. Выиграть минуты. На месте первой акции я оставляю вещдоки, чтобы на короткое время увести со следа милицию. Прибегаю на вторую точку — три минуты на восстановление дыхания — и поднимаю оружие исторической справедливости, — террорист поднимал воображаемую винтовку и становился величественным, почти красивым.
Он застывал на мгновение в этой странной позе, фиксировал что-то внутри себя и угасал, возвращаясь к привычной жесткой простоте.
— Тебе, синтоисту, не понять красоты возмездия.
— Я не синтоист.
— Все рано, — пренебрежительно отметал террорист, — ты крутишь колесо сансары, ты сам окружность, и потому прямое, линеарное действие не по твоей читте-вритте.
— У тебя есть мама? — спрашивал Гаутама.
— В биологическом смысле — да, — поднимал террорист светлые безмятежные глаза, — она оставила меня в роддоме, и с тех пор я взрастал на попечении государства. Теперь ты понимаешь, каким оно меня сделало своей агрессивностью и как я его люблю?
Интернациональный говеный бизнес Дювалье кое-как процветал, несмотря на налоги, которыми власти пытались приутишить личную инициативу — живое творчество масс. Соратники Дювалье, держатели обычных советских уборных, жаловались: диурез и дефекация населения падают ввиду нехватки продуктов пропитания, — поток гривенников монотонно истощался. Иностранцы же в возрастающем количестве нестройными колоннами прибывали в туристические вояжи и первым делом посещали заведение Дювалье, многие рассматривали такую туристскую поездку — ввиду дефицита продуктов питания — как способ похудеть, и это им удавалось. Уровень обслуги у Дювалье возрастал: каждая из семи кабинок его приемного зала была снабжена удобными подлокотниками сидений и автоматическими впрыскиваниями в воздух ароматных цветочных эфиров, — ландыш, роза, нарцисс, фиалка. Стены заведения были украшены копиями картин известных советских художников. Сам же Дювалье, прохиндей — ветеран, изыскивал все новые, более утонченные способы удовлетворить свою жажду вселенской социальной справедливости, — хотя государство выгребало у Дювалье валютную мелочь, кое-что все же прилипало к рукам держателя уборной. Ему везло, он гладил случай, как кошку по шерсти, ворковал ласково, и финансовые инспектора, шнырявшие вокруг, так и не нападали на возможность прищучить говеного менеджера, теперь респектабельного, как отставной сутенер. Дювалье мечтал прикопить деньжонок, перевести их в надежный европейский банк, затем потихоньку, как он говорил, отвязать лодку и не торопясь отчалить в Аргентину. Россия, по его мнению, уничтожив шестьдесят миллионов своих граждан и вытеснив двадцать миллионов за границу, все более впадала в ничтожество, никто не понимал и половины того, что творилось, как будто кем-то нездешним властно творилось что-то невнятное, как явленный запредельный бред.
— Аргентина! — Дювалье мечтательно закатывал глаза под лысый лоб. — Арбуз, ты бывал в Аргентине?
— Я бывал в Мариуполе и Мелитополе, — ответствовал Арбуз. — И вообще, для меня, монаха-бенедиктинца, — Арбуз хлопал себя по гулкому животу, — более свойственно пребывать в тех местах, где Господь меня помещает. Устремляться же в чужие, непонятные духу моему места все равно, что примерять чужое платье, — то в плечах жмет, то в талии распахивается, то гульфик не застегивается. Удобнее всего мне жить в родной помойке, — знакомая вонь, привычные сердцу картины нищеты...
— Оттуда я переберусь в Бразилию, — продолжал, не слушая, Дювалье, — затем в Перу... И там, в сухой, прожженной солнцем атмосфере простой жизни я должен основать всемирный союз любящих, — зэ вердл юнион оф лаверс...
— Какой-нибудь общий бордель? — Арбуз с сомнением рассматривал вспотевшую лысину Дювалье.