У Сологуба смерть – утешительница, возвышающая человека над пошлостью земной жизни. У Андреева она бездушный великан, вызывающий мрачное отчаяние. Ужас перед могильной бездной выразил Арцыбашев. Встречать смерть смехом и забрасывать ее цветами призывает Сергеев-Ценский. В отличие от них, у Зайцева она – «лазоревая, несущая глубокое знание», вводящая «в страны мудрости», и поэтому не страшиться ее надо, а спокойно, благостно готовиться к переходу в иные миры, в инобытие, в жизнь духа.
«Жизнь или смерть – это все равно. Не это важно», – размышляет герой зайцевского рассказа «Гость» Николай Гаврилыч, читая сочинения древнего философа Филона Александрийского. «Что же важно, он не отвечал, – добавляет автор, – может, и нельзя было словами сказать; но одно он чувствовал наверное: радость и холод наджизненного, светло-ключевого. Нетленного бытия, процветающего на высотах». В разгар этих осенних мудрствований пожаловал нежданный гость – «молодой человек в полицейской тужурке», становой, просившийся на ночевку. За ужином размякший, отогревшийся гость разговорился о своей нелегкой доле, о том, что грозятся его убить. Это вызвало у Николая Гаврилыча новый прилив размышлений. «…В великой драме мира вставали перед сердцем дальние края той ужасной земли, где идет жизнь становойская, тех пустынь и скорбей, что лежат за селами и хуторами. „Все будет попалено, сгорит жизнь и ее мерзость“. В вышине шли холодные токи. Луна леденела, и некто строгий и кристальный говорил: „Все у вас погибнет“. Но это не было страшно».
В другом рассказе – «Сестра» – Зайцев снова подчеркивает мысль о естественной неизбежности смерти, о том, что относиться к этому следует без трагизма: «Нам дано жить в тоске и скорби, но дано и быть твердыми и с честью и мужеством пронести свой дух сквозь эту юдоль неугасимым пламенем и с спокойной печалью умереть: отойти в вечную обитель ясности».
Художественным контрапунктом всех книг Зайцева является Жизнь и Смерть человека вообще. Этот «человек вообще» показывается нам не в заботах житейских, мы не всегда знаем, добравшись до последней страницы той или иной новеллы, кто он по роду занятий, где служит, – для писателя-лирика это не имеет значения. Люди из зайцевской России просто живут, всяческие обстоятельства земные их соединяют и разлучают, некоторые из них уходят из жизни – уходят безбоязненно, спокойно, исполненные смирения и мудрого понимания естественной, предопределенной неизбежности конца всего сущего. Как заметил К. Чуковский, они, умирая, «при этом еще улыбаются: ах, как приятно таять!» Зайцев, как никто другой, философски передал нам, читателям, поэзию бытия человека и его ухода, умирания – в противовес своим современникам Л. Андрееву и С. Сергееву-Ценскому, глубоко раскрывшим трагизм человеческой жизни и смерти. Во всю – немалую! – силу своих талантов они показали, как неизбежность конца, неотвратимость ухода порождают вседозволенность, приводят подчас к необузданному разгулу страстей, в огне и вихрях которого многие сгорают. Земные люди, они и страдают, и радуются, и гибнут здесь же, на земле, не помышляя ни о чем другом.
У Зайцева его герои, казалось бы, тоже живут и действуют в земных обычных условиях, и вместе с тем есть у каждого из них свой микрокосм, отрешенный от конкретного быта, от по-вседневья – как бы второй глубокий план, возникающий в раздумьях наедине с собой. («Разное умещалось в нем одновременно, – замечает Зайцев об одном из своих героев, – как бы жило в слоях души на разной глубине».) Благодаря этой своей особенности они чувственно, эмоционально сливаются с природой, становятся, по воле автора, ее органичной частью, но мыслят себя в надмирном пространстве, где они возвышенно любят и светло страдают, наслаждаются праздниками жизни и умиротворенно приемлют свои юдоли и саму смерть. Неспроста критики – современники Зайцева – единодушно отмечали в его прозе пантеистическое мироощущение и мистицизм, укрытые в прекрасную поэтическую оболочку. Но с годами мистицизм все более пробивал эту оболочку, и вот уже Зайцев сам вынужден был заметить: «Вместо раннего пантеизма начинают проступать мотивы религиозные – довольно еще невнятно („Миф“, „Изгнание“) – все же в христианском духе. Этот дух еще ясней чувствуется в первом романе „Дальний край“, полном молодой восторженности, некоторого наивного прекраснодушия – Италия вносит в него свой прозрачный звук. Критик назвал бы „Дальний край“ романом „лирическим и поэтическим“ (а не психологическим)». К этой же поре относится его пьеса «Усадьба Ланиных», «с явным, – как утверждает Зайцев, – оттенком тургеневско-чеховского (всегда внутренне автору родственного), и также с перевесом мистического и поэтического над жизненным».