— Отлично обходятся… суррогатами.
— Значит, мы, художники, в этом виноваты.
— А потом оно совершенно исчезнет. К этому идет.
— И ты обойдешься?
— Меня могут заставить. И я брошу.
— Вот как! Бросишь?
— Ну, не брошу. Стану пробивать головой стену.
— И отлично. И пробьешь.
— Кому сейчас нужны эти силачи-одиночки? Общество хоть кого окрутит!
— Ты общество оставь в покое. За себя отвечай! — распалялся Миткевич. — И ты еще не силач. Человек не рождается сильным.
— Георгий Павлович! Что вы хотите от меня?
— Чтобы ты работал. Всего только. Сорвешься — не беда. Толк будет.
— Все утешаете. Не утешите!
— К черту — утешать. Я требую, а не утешаю.
Стало легче, но ненадолго.
…Резко зазвонил телефон. Андрей вздрогнул. Конечно, это Нина.
— Няня, — сказал он почти умоляюще, — меня нет, слышишь?
Но она покачала головой, и он решительно подошел к телефону.
Агриппина принялась убирать со стола. Там говорили довольно громко. Андрей отвечал резко, потом вяло и, наконец, сказал отрывисто:
— Хорошо… Иду.
И потом со злым лицом, не попадая в рукав, надевал пальто и не смотрел на няню, как будто она была виновата.
Глава одиннадцатая
ТРИ ЧАСА В ДЕНЬ
Маша играла у Елизаветы Дмитриевны. Родственницы Рудневой получили наконец комнату.
— Я даже удивляюсь, до чего у меня просторно, — говорила она теперь, — а раньше жаловалась на тесноту. Вот как все относительно.
Игра Маши была интересная, новая, с неожиданными поворотами. Должно быть, она учила уроки не так, как требовала Елизавета Дмитриевна: не по частям — от одного куска к другому (пока не выучишь, дальше не иди!), а сразу, пытаясь охватить весь замысел. Потом постепенно освобождалась от «лесов», и начиналась тончайшая работа. Соната, исполняемая Машей, была похожа на улицу, где она жила: новые большие дома, а рядом лачуги. Но лачуг с каждым разом оставалось все меньше.
— Тебе удается играть все три часа? — спросила Елизавета Дмитриевна.
— Да, в общем, удается.
Маша была худа и бледна; нередко вздрагивала от стука за стеной. К Елизавете Дмитриевне она приходила раз в неделю, но уроки не всегда были готовы, то ли из-за Машиного метода, то ли из-за других причин.
За окном вспыхнул яркий свет. Маша прервала игру.
— Мы живем теперь только победами, — сказала Елизавета Дмитриевна, — от салюта к салюту. К лишениям привыкли, не замечаем их, как вначале. А ведь на фронте, чем ближе к концу, тем напряженнее. Берлин, боже мой, Берлин!
— Я не забываю, — отозвалась Маша.
Внезапно она сказала:
— Елизавета Дмитриевна, у меня к вам просьба: можно опять получить переписку нот?
«Ага, — подумала Руднева, — она хочет сама платить за уроки».
— Нет, — сказала она, — никакой переписки. И никаких со мной официальных отношений. Я знаю тебя десять лет, и если не могу сделать для тебя все, что хочу… В общем, сделаю все возможное. Ведь я же для тебя самый близкий человек.
— Я знаю, — сказала Маша, опустив голову, — я только так спросила.
…Анна Васильевна Лобода действительно не собиралась сделать из Маши свою домработницу: она могла бы нанять девушку из тех, что приезжают из деревни. По примеру других женщин, о которых она читала в газете, она задумала приютить осиротевшую девочку-подростка, желательно, конечно, музыкантшу, — она считала себя страстной любительницей музыки. И самое важное — это будет патриотично; может быть, тоже в печати отметят или по радио.
Честолюбие было в ней сильнее корысти, но она, разумеется, учитывала, что, живя в доме, Маша станет заниматься и хозяйством. В конце концов, это естественно. Аглая Павловна Реброва с дружеской деловитостью намекала ей на возможность «объединить две линии». Анна Васильевна отмахнулась. И Машино резкое заявление как бы пропустила мимо ушей. Но Маша непременно хотела заработать свое право пользоваться чужим кровом и, главное, право играть на рояле свои три часа в день. Она сама взвалила на себя всю работу по дому. Что ж, вольному воля.
Разумеется, Анна Васильевна ничего не приказывала Маше в прямой, категорической форме — девочка должна была все понимать с полуслова, но просто удивительно, какой она оказалась недогадливой и нерасторопной: всегда что-нибудь упускала; и это приводило к скрытым неудовольствиям.
Отношения были ложные, неестественные. При гостях Маше следовало ходить в передничке, но в шелковых чулках и модельных туфлях. Надо было бесшумно и быстро делать все самой, чтобы не вызвать Анну Васильевну на какое-нибудь замечание при посторонних. Анна же Васильевна то и дело говорила: «Перестань бегать, детка, посиди, наконец, с нами!» Но на это не надо было обращать внимание, то есть надо было слушаться, но быть и здесь, и там: заботиться о гостях и принимать участие в разговоре. В общем, играть комедию.
Насколько было бы удобнее просто служить в доме. И за это получать то, что полагается. Но тщеславная женщина не хотела прямоты.
Первое время Маша так утомлялась, что, усевшись наконец за рояль, была не в силах разыгрываться: пальцы не сгибались, скользили по клавишам. Позднее она приучила себя преодолевать сонливость. Она осунулась, побледнела…