Раньше, когда она играла мысленно, ей многое удавалось. Потом наступил провал, глухота, и оказалось, что это было хорошо, потому что все прежнее изжило себя. В последнее время появилось новое понимание, но укрепляется оно с таким трудом! Приходилось даже переводить на слова то, что открывала музыка, а для музыканта уже последнее дело…
Так же, как и Володя Игнатов, Маша не любила прямых словесных объяснений музыки. «Что вы себе тут представляете? Какую картину, по-вашему, нарисовал композитор?» Такие вопросы задавали в школе на уроках пения, и девочки говорили несообразное, каждая по-своему. Одна видела луну в облаках, другая — какую-то маркизу в экипаже, а оказывалось, композитор имел в виду «Конец легенды». Конец… А какое начало?
Собственно, и Маша видела, но не всю пьесу, а лишь тональности: синеву, розовые облака, зелень — это было особенностью ее слуха, но пьесу в целом, ее смысл подсказывало не зрение. Вот почему и словами нельзя было объяснить. Это всегда недостаточно.
Сколько толкований в одной фразе! Сыграешь связно — одно, отрывисто — другое. Что здесь: печаль или просто задумчивость. А здесь — веселость или легкомыслие? Иногда находились крупинки истины, но опять-таки в бесконечном труде. И только угадав сразу смысл всей пьесы (играла коряво, с ошибками, неудобно для себя!), начинала слышать и остальное…
…Маша играла до-минорный экспромт Шуберта, трудный тем, что он был спокойный, медленный. Глубокое раздумье, которое к концу освобождается от печали. Это требовало глубокого звука, а его нельзя добиться сразу. Она долго повторяла один и тот же аккорд, но пальцы неравномерно участвовали в нем, и получалось не глубоко, а грузно.
Как же отличить? Глубокое от грузного, трагическое от надрывного, порывистое, бурное от бравурного? Где он, компас? Что это за чувство, которое говорит: остановись, дальше нельзя?
Маша прервала игру, вытерла лоб. В дверях стоял Андрей: должно быть, пришел с поручением от Ребровых.
— Что же ты не играешь, — сказал он, — играй…
Нет, она не будет. Она не любит показывать другим свои поиски, свои мучения…
А между тем… Сколько раз мечтала она, чтобы Андрей именно таким неожиданным образом появился бы и услыхал ее!
— А ведь я тебя слушал, — сказал он.
— Где это?
— Ну, хотя бы на лестнице. Перед дверью.
В соседней комнате послышались шаги.
— Что же ты — не будешь больше играть? — опять спросил он уже тише.
Вошла Анна Васильевна, шумно обрадовалась Андрею и сказала, что Маше нельзя мешать. Он еще некоторое время смотрел на Машу, но та откинулась на спинку стула, даже спрятала руки за спиной. Андрей вышел вслед за хозяйкой.
Маша знала, что она недолго останется в новом доме, но дальнейшее уже не заботило ее. Елизавета Дмитриевна сказала, что летом будет работа в клубе за городом. Только бы еще продержаться месяц-полтора.
И от Битюгова пришла помощь: написал, что может выслать Маше аттестат, поскольку Ольга Петровна в нем больше не нуждается.
Маша не испугалась: она знала о Битюговых, но, как и четыре года назад, не могла решить, кто из них прав. Конечно, она откажется от аттестата, но почему бы ей опять не переселиться в комнату Битюгова…
Тут вмешалась Поля:
— Опять в эту могилу? Ни за что. Будешь жить у меня. — И не допускала никаких возражений. — Во-первых, у нас в садике ищут пианистку. Гимнастика там и пение.
— Спасибо тебе, Полина. Но упражняться…
— В клубе, — сказала Поля.
— В каком клубе?
— Железнодорожников. Там днем пусто. Я уже говорила. Она сказала: хорошо.
Она — это значило имеющая власть директорша или другая.
— Да ты что — знакома с ней?
— Теперь уже знакома. Пойдем, и увидишь. — Она пыталась объяснить происшедшее: — Если бы я за себя просила, может, не получилось бы. А то — за другого.
И снова приходил Андрей, и видно было, что по своему желанию. На этот раз Маша играла.
А разговор был такой. Андрей спросил, как она узнала про обсуждение.
— Зашла в училище и спросила.
Он не мог не оценить такую прямоту.
— Тогда скажи: тебе тоже не понравилось? Впрочем, ты сидела далеко.
Она жалела его тогда, и осуждала его противников, и страшилась за его судьбу. Она ушла оттуда в слезах. Но и с ним согласиться не могла.
— Я видела, — сказала она все с той же прямотой. — Мне не понравилось. Но — не тоже.
— Понимаю. Но почему? Разве Бетховен не такой?
— Он может быть таким. Но ты не должен был это показывать.
— Почему?
— Мне кажется, — она запнулась, — что это черновик.
— Черновик? — В голосе Андрея послышалась обида.
— Да. Не твой черновик. Его.
— Постой, я, кажется, понимаю.
— Я где-то читала, что человек не сразу становится, ну… человеком. Он сам да и жизнь его доделывают. А до того он черновик.
— Мы все такие, — сказал Андрей. — Значит ли это, что никого нельзя изображать в росте, в движении? Только самых законченных? Да и бывают ли такие?
— Бетховен — не то, что мы все. Он для нас пример, идеал.
— Он всю жизнь менялся, я уверен.
— Но он стремился к совершенству. И достиг этого. А если были ошибки, ты не должен этого касаться… раз он их преодолел.
— Погоди…