Это было сформулировано очень четко – и, может быть, Коля, именно с этого момента возникает проблема социологии, социологического аспекта наших работ в Московском методологическом кружке. До этого я читал работы 20-х годов по социологии, но это еще один пример того, что просто чтение не дает реального побудительного мотива для деятельности: оно остается в сфере мышления, то есть чего-то иного.
А тут я впервые вынужден был задуматься над социальной практикой нашей собственной жизни. Начались как бы первые серьезные уроки, и с этого момента (то есть с 1948 года) эта сторона коллективности, социальности, социализированности становится для меня предметом размышлений, можно даже сказать – постоянных размышлений; хотя содержание их постоянно менялось, оставался социальный момент, точнее проблема принадлежности человека к социальной организации, его поведения в социальной организации.
Но это был самый трудный момент, поскольку в том марксизме, который мы все изучали, на самом деле социологии не было. Когда сейчас говорят, что Марксова теория представляет собой социологию деятельностного материализма, то говорят, в общем-то, глупости: в марксизме нет никакой социологии и никогда ее не было.
Исторический материализм не есть социология, поскольку исторический материализм практически никогда не затрагивал проблемы социальной организации. Марксизм создавал социальные организации, вся его идеология и философия была направлена на создание социальных организаций. Но это обсуждалось как проблема партии – партии и народа, партии и идеологии, самой передовой партии и профсоюзов, скажем, как «приводных ремней»[157], человека и партии, то есть обязанностей члена партии, его целей, назначения и функций, – и (будучи, в общем-то, каким-то моментом социологии в широком смысле слова) отнюдь не выводило к постановке вопроса о социальных аспектах жизни человека. И эта самоочевидная вещь, которую все граждане Советского Союза познавали на собственной шкуре, а именно принадлежность к социальной организации определенного типа, – эта сторона дела никогда не выводилась на уровень обсуждения, осознания, осмысления и понимания.
Между тем люди могут сколько угодно сталкиваться с социальной организацией, но они никогда не поймут и не могут этого понять, пока эти конфликты не будут выведены на уровень знакового изображения и знаковой фиксации. Поскольку понимать вообще можно только то, что выражено в знаках, и мир становится предметом такого специального понимающего осознания лишь в той мере, в какой он выражен в знаках, – через свою фиксированность в знаковых формах.
Понять нечто в реальности, в реальной ситуации нельзя в принципе – в силу устройства функции понимания: она не для этого сделана, не для этого возникла. Понять можно только некое знаковое изображение. А поэтому, повторяю, ни я, ни любой другой, сколько бы ни била нас жизнь и какие бы уроки мы ни получали в результате своих ошибок поведения в социальной организации, – мы понять ничего не можем, а можем только приспособиться: научиться вести себя так, что бить нас не будут. И отсюда вытекала проблема (но я шел к ней очень медленно) теоретического изображения всего этого в схемах.
Мое персональное дело было прекращено уже на последней стадии. Две инстанции меня исключили из комсомола, а факультетское бюро прекратило обсуждение этого дела и решило, что ничего и не было. Мне объяснили, в чем я неправ, и я в первый раз спасся совершенно неожиданным образом от, по-видимому, весьма ощутимого удара.
Я не останавливаюсь сейчас на всех обстоятельствах и фактах моей жизни и поведения моих товарищей, ибо это не имеет отношения к собственно делу, хотя там было много интересного и весьма поучительного (скажем, отношения с тем же Мароном). Я обо всем этом больше рассказывать не буду. Существенно лишь [то], что все это повлияло на мое дальнейшее развитие.