А футбол забросил?
Она сказала, что стать профи ему не светит. Он окончил школу бизнеса, а у его отца были связи в Нью-Йорке.
И какие у тебя в связи с этим возникли чувства?
Ночью в постели было чувство, что она прижалась ко мне, как всегда. Было чувство, что наша малышка, которую мы с ней сделали, лежит в колыбельке рядом с кроватью. Было чувство, что сердце Брайони бьется у меня в груди. Зачем вы задаете такие вопросы? Решили, что любовь всей моей жизни не заслуживает доверия? Или что у меня должны были возникнуть именно такие мысли? У нее все было написано на прекрасном открытом юном личике, без тени вероломства, без хитрости: она давно приняла решение, и теперь семья для нее превыше всего. Но они ведь старинные друзья, так в чем дело? Это даже не обсуждалось.
Значит, никаких проблем не возникло.
Тот день сам по себе стал проблемой. Тот день. Утро того дня, когда у нас планировался поздний завтрак, стало проблемой. [
«Брайони, сегодня не выйдет. Все отменяется». Хохоток сменился всхлипом. «Я бы совсем не возражал напоследок с тобой встретиться. Но тогда тебе нужно будет прийти сюда, а я этого не хочу. Этого я не хочу. Разве что просто поговорить… Ты меня слышишь, Брай? Алло? Господи. Это же автоответчик».
Что это было, Эндрю?
Воспроизвожу слова Дирка, записанные на автоответчик: «Ладно, Профессор, оставлю сообщение. Это ведь ваш голос, правильно? Я сейчас вписался в оконную раму. Дальше — ничего. Высоко. Ну и жарища… Стою на голой стальной конструкции… Клево, что ваша техника записывает это сообщение, потому что мне каюк. Я весь вышел, а все остальное будет продолжаться, в том числе и вы — в особенности вы, Профессор… Слух у нас послабее, чем у летучих мышей, да и зрение — не как у ястреба. Помните, вы сами так говорили? Наши знания ограниченны. Припоминаете? Тогда меня так и тянуло спросить: ну, откуда вы, мать вашу, можете знать, что Бога нет? И услышать в ответ вашу брехню».
Он был до такой степени болтлив… что столько наговорил?
Я вам повторяю его слова. Когда звук немыслимой катастрофы поглощал все остальное, в этой тираде возникали паузы. Потом голос его будто бы возвращался издалека. «В моем понимании, если я брошусь вниз с высоты, то умру еще до того… как ударюсь о землю. Очень надеюсь. Очень надеюсь. Это все равно, что полет, верно? Я буду в полете, в свободном полете. И это классно, потому что здесь адская жарища. Думаю, пора, а то у меня — ай! — на раскаленной нержавейке подметки плавятся. Шагнуть — и все дела, почему бы и нет, почему нет? Мобильник положу в карман, чтобы вы прослушали мой полет, сохранили для грядущих поколений и вставили в лекцию «Как погиб любовник Брайони». Профессор, старый ты хер, ты увел ее у меня, поманив своей заумью. Слушай, что я тебе скажу: расстарайся, чтобы ей было хорошо, живи ради нее, а не то я вернусь — и ты взвоешь. Я поселюсь в твоем поганом мозгу».
Боже мой…
Потом у него за спиной я услышал рев пламени, похожий на хриплое дыхание чудовища, а теперь мне кажется, что после того порога, когда уже можно было не напрягать слух, но все равно слышать, я услышал и голоса людей, находившихся на девяносто пятом этаже рядом с ним: они горели заживо; их вопли — последние органические следы пожираемых огнем костей, кошмарный, зловещий хор, слившийся в конце концов с керосиновым пламенем, с треском, скрежетом и скрипом истерзанной стали и с масляным дымом от языков пламени, которое подпитывалось дымом и само изрыгало дым. А потом я слышу, как сопротивляется воздух падающему телу — это подобно нарастающему, повышающемуся вою реактивного двигателя, звучащему лишь несколько секунд, перед тем как умолкнуть, перед тем как перейти в отсутствие звука, за которым следует пиканье автоответчика, отмечающее конец записи.
Значит, это было то самое утро.
То самое.
И что ты стал делать?
Да ничего.
Не понимаю.