— Они, — продолжался, — не должны быть педерастами, чтобы не нарушать классической чистоты идеи. Естественно, они не должны иметь партийной принадлежности, потому что по духовным соображениям и независимо от обстоятельств коммунист не может быть проституткой. Далее в конкурсных условиях учитывались такие факторы, как семейное положение, рост, возраст, цвет волос и глаз, а также чувство юмора.
— Sense of humor, — кивнул я, — You enjoy your own dry humor.
— Я не шучу, — серьезно сказал он. — Мы действительно были первыми. Пионерами в движении за сохранение семьи. И, как это ни парадоксально, но с открытием сорокового борделя, статистика разводов в нашем городе захирела.
Последнее слово он произнес по-русски и, видя мое удивление, добавил:
— Fall into dectoy.
— Но это же чудовищная, выматывающая работа для ваших самцов! — воскликнул я.
— А что делать? — вздохнул он. — У моих мальчиков было суточное дежурство. Сутки они работали, трое суток отдыхали. Заработки у них были хорошие. Некоторым из моих питомцев удавалось впоследствии удачно жениться.
— Простите, не понял...
— Что же тут непонятного? — удивился он. — Первыми наш бордель абонировали жены ответственных работников. Это, собственно, базисная причина нашего взлета. Вы знаете, когда у нас человек становится ответственным работником, он при этом из совпадения случайностей или из страха перед увольнением оказывается импотентом. А мои мальчики все как на подбор... Правда, один год службы в моем заведении им засчитывался за три года и пенсионный предел был снижен до пятидесяти лет.
— Неужели на этой работе они у вас доживали до такого возраста?
— Не все, — согласился он, — но некоторые, особенно крепкие. Это вполне возможно при надлежащем питании и медицинском обслуживании.
— В вашем заведении были фавориты? — спросил я без интереса.
— Конечно, — улыбнулся он, довольный. — Был один знаменитый. Его все звали ласково — «наш Лукич». Росту полтора метра с лысиной, ноги кривые и морда в рытвинах. Но — мастер. Пользовался колоссальным успехом. Жаль мужика. Зарезали прямо в борделе. Из-за ревности.
И видя, что мой интерес падает, он весело рассмеялся: — Вам все это кажется скучным, я понимаю, но я любил свое заведение. Мы его называли «Тихая пристань»... Бывали у нас и гастроли, — рассмеялся он. — Помню, выбросили нас, как десантников, в тайге, в районе Тунгуски, где угасало этнически уникальное племя. Пришлось осеменять. Но мы тогда хорошо заработали. А сейчас, — он горестно махнул рукой. — Сейчас пришло новое правительство и распорядилось закрыть все мужские бордели.
Он помолчал и добавил:
— Я уверен, они долго не продержатся.
Эту забавную историю рассказал мне сосед по отелю на Тенерифе, Канарские острова. Мы сидели на берегу океана. Внизу под нами ленивые волны лизали гладкие, как черные головы, камни. От воды исходил запах железа.
Я остановился здесь на три дня по пути в Британию. Сильвия забрасывала меня письмами, умоляя и требуя, чтобы я немедленно, немедленно вернулся, иначе она не знает, что с собой сделает. Это тяжело — ощущать, что ты кому-то позарез нужен. Я медлил, я смотрел в сытое плоское лицо океана, мне было грустно и в памяти всплывали строки Водсворта:
ФУКУВАДЗЮЦУ МЕСЬЕ БОННЭ
«Люди хотят правды, но они не всегда знают, чего хотят».
Эта фраза тотчас бросилась мне в глаза с первой страницы толстой тетради, которую мне с улыбкой подал Асаи Сэйбо, когда я пришел в архив Никакай в поисках каких-либо следов пребывания месье Боннэ в Японии.
Еще в довоенные годы Пьер Боннэ тихо приплыл из Европы в целях культурного паломничества и застрял на долгие годы. Проникнувшись духом «бундзинга» периода Эдо, Боннэ сам стал графиком и поэтом, исповедующим мухо-дзико, правила без правил. И если его стихи не могли поколебать моей приверженности европейской ритмической традиции, то его гравюры «ишимай-э», отличавшиеся трансцендентной раскованностью, рождали во мне томительное предчувствие ожидания.
Гравюры и стихи не гармонировали друг с другом, и я полагал, что должны существовать какие-то мысли Боннэ, которые и явились бы связующим звеном между звуком и изображением. Короче говоря, я рассчитывал, что должна быть некая тетрадь, где Боннэ фиксировал то, что приходило ему в голову о жизни и человеке.
— Вы читали? — спросил я Асаи.
— Да, — вежливо ответил он. — Тотэмо кирей дэс. Очень красиво. Но я не совсем понимаю по-французски. Боннэ-сан тысячу раз поднялся на Фудзи с этой тетрадью, и там, на вершине, записывал мысли, рожденные подъемом. Я надеюсь, он это делал не из статистического тщеславия.
— Вы правы, — сказал я. — Вадзавадза ми ни ику мэно ва най. Через пару дней я верну вам тетрадь.