Белецкий же не знал, что делать, потому что доказать он ничего не мог. Он мне начал было объяснять, что есть проблема относительности в смысле уточнения, как говорил Блауберг, и вот это применимо к марксизму, а есть – в смысле смены, так это уже неприменимо к марксизму, что поэтому мы рассматриваем весь предшествующий период как подготовку к приходу марксизма – марксизм есть венец творения. Ну, я тут же пошутил насчет венца творения, рассказал о критическом характере марксизма и вообще шпарил цитатами непрерывно.
Но на самом деле я понимал, что ситуация гораздо сложней – она заставляла задумываться. И когда я потом проанализировал эту ситуацию для себя, я понял, что победой она кончиться не может, что мое положение заведомо проигрышное: что бы я ни сказал, я проигрываю, к какому бы выводу ни пришел (если я следую логике) – я проигрываю.
Именно тогда, после семинара, я впервые сформулировал принцип нелогичности и неразумия. Мне пришлось начать думать над различием знания и идеологии. Но только что значит «думать»? Раньше я тоже вроде бы сталкивался с этой проблемой, но вербально. А здесь мне надо было думать, чтобы спастись, чтобы выработать такую систему поведения, которая обеспечивала бы мне просто жизнь. Это были не шутки – за этим стояла непростая реальность: не проходило месяца, чтобы у нас на курсе не взяли[177] одного или двух человек, которые потом исчезали.
Моя следующая (или, может быть, чуть раньше) встреча с общественностью факультета состоялась на комсомольском собрании, когда группу студентов, и в первую очередь некоего Гусакова, исключали из комсомола и из университета за чтение Достоевского.
Это не шутка. Была компания на первом курсе: они собирались в университете, сидели, выпивали, читали и обсуждали Достоевского. Что произошло потом, я не знаю, но то ли одного из них на чем-то поймали и привели в ГБ[178], то ли он сам пошел, испугавшись, и написал донос, что такие-то студенты читают Достоевского. Пришло соответствующее извещение, и их стали исключать из комсомола.
Я это воспринял буквально как всеобщее безумие. Я опять не выдержал, полез на трибуну и сказал: «Ребята, по-моему, вы все сошли с ума».
– Достоевский не был запрещен – он был просто не в чести… Но Гусакова исключали именно за чтение Достоевского: так было сформулировано обвинительное заключение. В это же время в пединституте исключали за чтение книги Гильберта и Аккермана «Теоретическая логика»[179]. Была публикация в «Комсомольской правде» – статья занимала весь «подвал», который назывался «Чертополох». Позже, года через два, я познакомился с этим парнем, он приходил ко мне. Он и был «чертополохом», поскольку читал «Теоретическую логику» Гильберта и Аккермана.
Чуть-чуть раньше преподаватели философского факультета Софья Александровна Яновская и Валентин Фердинандович Асмус чуть не были уволены за пропаганду буржуазной идеологии – за перевод книг «Опыт исследования значения логики» Шарля Серрюса[180], «Методология дедуктивных наук» Тарского[181] и той же «Теоретической логики» этих самых Гильберта и Аккермана. Воинствующая кафедра в лице Виталия Ивановича Черкесова, Митрофана Николаевича Алексеева, Петра Ивановича Никитина требовала от них клятвенных заверений, что они никогда больше не будут не только переводить и пропагандировать эти книги, но и сами их читать. Софья Александровна Яновская плакала, но оба они дали такую клятву.
Я сказал:
– Ребята, вы сошли с ума. Достоевский – великий русский писатель. По-моему, в университет нельзя принимать тех, кто не прочел всего Достоевского.
Наступила тишина, все подрастерялись… Кто-то сказал:
– И правда ведь.
Потом выступил тогдашний секретарь партийной организации курса Герман Горячев (сын секретаря новосибирского обкома партии, одного из самых «лонгитюдных» секретарей обкома – он был при Сталине, при Хрущеве, был при Брежневе[182]):
– А может, там еще чего было? Ну конечно же, просто так, за чтение Достоевского, вряд ли можно исключить из комсомола. Но ведь нам, наверно, не зря об этом написали сюда и порекомендовали их исключить – значит, там еще что-то было, а это только повод, сигнал, чтобы мы действовали.
Я его спрашиваю:
– А может быть, ничего больше не было?
– Вряд ли.
– Ну так давайте запрос сделаем: что там еще было? И уже тогда исключим их за то, что они действительно сделали. А пока, может, не надо?
Комсомольское собрание приняло решение: пока воздержаться и запросить дополнительную информацию. Но Герману Горячеву врезали потом на бюро факультета, Гусакова же сразу отправили на бюро факультета, потом в вузком и там исключили, но уже через собрание курса больше не проводили. Хотя, по-видимому, всех, так сказать, участников обсуждения на заметку взяли.
Позже я на одном из комсомольских собраний встал и спросил:
– Так все-таки за что исключили Гусакова? – и попросил, чтобы дали разъяснения.
Меня вызвали на факультетское бюро и сказали: