Дедушке Григорию выпала другая судьба. Он был не такого характера и готов был повиноваться не только каждому слову барина, но быть слугою всякого дворового. За это он скоро добился, что его поставили старостой, а потом и бурмистром. В бурмистрах он ходил до самой воли. После же воли он отделился от моего дедушки, вышел на новое место, отстроился за первый сорт, купил своему сыну, Ивану, в Москве место в биржевой артели, а сам завел небольшую торговлю среди мужиков. Откуда у него взялись на это деньги, никто не знал, хотя поговаривали, что перед волей ему удалось устроить с управляющим выгодное дело. На господском дворе стоял магазей, в который ссыпался на всякий случай со всей вотчины крестьянский хлеб; его, как говорили, было там четвертей с тысячу. Когда же был прочитан освободительный манифест, то пришлось весь хлеб раздать крестьянам. Но когда стали его раздавать, то еле-еле набрали двести четвертей. Куда девался остальной, так и концов не нашли. Мужики долго злобствовали на дедушку Григория и под горячую руку попрекали его; но к дедушке Григорию приставало это все равно что к гусю вода.
После раздела с братом мой родной дедушка остался в старой стройке и начал быстро беднеть. У него был полон стол детей, и один одного меньше. Взрослым был только мой отец, но он вышел незадачным. Дедушка послал его в Москву на фабрику для посторонней добывки, но отец в Москве втянулся в водку и, что ни зарабатывал, все оставлял там. Его тогда женили, но он и женатый не поумнел, пришлось жить одною землей, но земли и прокормить семьи не хватало. Чтобы добыть что-нибудь где еще, дедушка метался туда и сюда. Он работал без отдыха лето и зиму, нанимался на поденщину, ездил в извоз. От этого он и помер. Он ездил по найму в свой город. Дело было в распутицу, дорогой дедушка сильно промок в весенней воде, простудился, слег и отдал богу душу.
II
В то время у бабушки было пять человек детей: мой отец и еще четыре дочери. Жизнь в доме после дедушки пошла еще хуже. Отец хотя и сделался хозяином, но старательней от этого не стал. Подраставшие дочери требовали справы да выдачи замуж, а на это нужна была трата.
К тому времени, как мне исполнилось восемь лет, бабушка развязалась со всеми дочерьми. Трех она выдала замуж, а одна умерла в девушках. Из замужних одна умерла тоже на первом году после свадьбы. Едоков в доме убавилось, но нужды не убавлялось. Она с каждым годом разрасталась и захватывала нас в свои когти. Во всем нашем обиходе она сквозила на каждом шагу. Все у нас было как нельзя хуже. У двора со всех сторон стояли подпорки. Изба уже накренилась набок, крыша на ней поросла мохом. Тес на коньке расщелился, потемнел, и в ветреную погоду он неприятно дребезжал. Углы избы с улицы отгнили, и мы, бывало, прежде чем загораживать избу на зиму, замазывали их глиной. И изнутри изба была не лучше, чем снаружи. Печка без трубы, поэтому, когда, бывало, топили ее, то отворяли дверь. Летом это было ничего, а зимой холодно. На это время все, бывало, одевались в теплую одежду. Пол у нас никогда не мылся, потолок же от дыма был настолько черен, что или днем в солнечный день, или вечером, когда горела лучина, он даже лоснился, точно вычищенный ваксой сапог.
Кроме этого, у нас был кое-какой сараишко, но ни амбара, ни овина, ни других построек у нас не водилось, и мы даже тогда не надеялись завести их.
Жили в то время на этом добре, кроме бабушки, -- моя мать и я. Отец постоянно жил в Москве. Он приходил домой на пасху, но после пасхи опять уходил до покоса. Но на покос отец приходил не каждый год. Случалось это оттого, что, как говорила мать, отец "не находил заставы". Получивши расчет, он прокучивал все деньги по трактирам и портерным и возвращался опять на фабрику.
Мне наша бедность тогда была мало страшна, но матушка часто горевала. "Вот завалится изба, -- говорила она, -- куда мы денемся? Новую поставить не на что, люди к себе не пустят -- где будет голову приклонить?"
Бабушка всегда ее утешала. "Ну, -- говорила она, -- вам-то со Степкой будет приют: пойдете в Москву, там вам каменные дома будут, а мне на рынке хоромину купим да еще новую, долбленую; помещусь я в нее, никакой заботушки не буду знать".
III