У меня похолодело на сердце, когда он появился у нас в избе. Он прошел на указанное матушкой место и сел. Оглядев еще раз избу, он спросил:
-- А где ж у вас хозяин? Я слышал, он из Москвы пришел.
-- Пришел, пришел, еще третьего дня, -- сказала бабушка.
-- Вот и хорошее дело. Так где же он у вас, нельзя ли будет его поглядеть?
-- Ох, не знаю, -- вздохнув и улыбаясь, проговорила матушка, -- как бы тебе не сглазить его, он по временам у нас дичится чужих-то людей.
-- Авось, ничего, -- тоже улыбаясь, проговорил староста.
Матушка встала и вышла из избы. Бабушка все копалась в своем углу; староста прислонился спиной к косяку и, молча уставив глаза прямо, видимо, о чем-то задумался. Я сидел и глядел во все глаза на старосту; меня разбирала какая-то тревога: мне думалось, что староста пришел неспроста. Бабушка тоже не была спокойна. Она хотя и делала свое дело, но руки у нее дрожали, на лице выступил слабый румянец: видно было, что она внутренне сильно волновалась.
Матушка опять вошла в избу. Она была очень бледна, и глаза ее горели необыкновенно. "Сейчас идет", -- сказала она, подходя к своему месту, и только она села, как в избу показался отец.
Отец был шершавый, всклокоченный, с сильно измятым лицом. Он как лежал в пологу, так и вошел босиком. Ворот его рубашки был распахнут. Войдя в избу, он поклонился старосте и сел в уголок.
-- Здорово, здорово, удалая голова! -- проговорил староста. -- Что же это ты, братец мой, домой пришел, а людям не кажешься? Или боишься, как бы не загореть на деревенском солнце?
-- Очень просто, -- ни на кого не глядя, проговорил отец, -- ишь у нас тут какая жара -- и спрятаться от нее негде.
-- Верно, брат, -- ухмыляясь, проговорил староста, -- у нас тут не то, что в Москве: ни погребков, ни подвальчиков нет, и холодного ничего не найдешь. Что верно, то верно... А скажи на милость, -- вдруг переменил свою речь староста, -- нет ли в Москве чего новенького?
-- Мало ли что в Москве нового, -- всего не расскажешь...
-- А у нас тут такие слухи прошли, -- продолжал староста, -- что там, будто бы, ежели кто идет домой, так того деньгами оделяют. Дадут ему кучу и говорят: на вот тебе, уплачивай дома все подати и недоимки.
-- Я что-то этого не слыхал, -- проговорил отец.
-- Ну-у! вот поди ж ты! -- снова ухмыляясь, проговорил староста. -- Значит, не всякому слуху верь. А у нас ведь как об этом заверяли! Я, признаться, нарочно и пришел за этим: думаю, верно, и ему перепало, пойду и получу прямо горяченькие, а выходит -- ошибся.
-- Должно, что ошибся, -- угрюмо проговорил отец.
Староста при начале разговора казался очень спокойным, на губах его играла улыбка, но дальше улыбка исчезла, глаза его начали разгораться, в голосе появились дрожащие нотки; он хотя и усиливался сохранить хладнокровие, но, видимо, не мог.
-- Хм... -- досадливо крякнул староста, -- а ошибаться-то не хотелось бы. Намедни мы на сходке твою милость поминали: высчитывали, сколько тебе надо платить: приходится под тридцать рублей. Старых двенадцать целковых, страховка, да весь оклад за первую половину. Время уж вот другой оклад объявлять: Петров-то день вот он.
Отец промолчал; староста больше и больше начинал горячиться: ноздри его раздувались, выражение лица становилось другое.
-- Время-то идет, оброк копится, а у тебя, брат, и заботушки нет; ведь так нарастет, что и потрохов твоих расплатиться-то не хватит!.. Что же это ты хочешь на мир хомут повесить? Ведь с мира это будут спрашивать-то, а ни с кого! А чем мир причинен! Он вот подведет сейчас старшину, продаст у тебя последнюю лошаденку и коровенку, он ведь ни на что не поглядит.
-- А что ж ты ему этим угрозишь? -- заметила матушка. -- Его этим не обездолишь, а обездолишь только нас. Ему в Москве ни лошади, ни коровы не нужно.
-- Пожалуй, и в Москву не попадешь, оставят миром дома, вот и поживешь.
-- Будет грозить-то, дядя Тимофей, -- вдруг, угрюмо взглядывая на старосту, проговорил отец. -- Что ты меня стращаешь-то, ведь я не ребенок.
Староста вдруг распалился и вскочил с места.
-- Верно, что не ребенок, а хуже ребенка, потому ребенок что-нибудь чувствует и понять может, а ты ничего. Ни о ком ты не понимаешь, ни об себе, ни об семейных своих. Есть у тебя голова-то на плечах?
-- Есть.
-- Так как же она у тебя работает-то?.. К чему это все клонит?.. Нет, мужик, пора и черед знать!.. Будет, подурил, не маленький. Одевайся-ка, пойдем на улицу: я сейчас мужиков позову, мы с тобой всем опчеством потолкуем...
-- Мне на улице делать нечего.
-- Тебе нечего, так мы найдем что; может быть, взбрызнуть тебя сговорятся...
-- Ну это ты погодишь, -- сказал отец. -- Нонче, брат, не прежние времена; теперь, брат, господ нет, государь анпиратор отобрал нас и от телесного наказания избавил.
-- Кого он избавил-то? Таких, как ты, что ль? Будет он о таких подлецах заботиться! Про таких исправник одну речь ведет: мори их в холодной, пори их как ни попало, а он ведь тоже царем поставлен!..
Отец сразу осекся и будто оробел. Оп промолчал. Нечего ли ему было говорить или не хотелось. Староста входил все в больший и больший азарт.