Я поставил у порога дорожный сак, сбросил с ног ботинки, прошел по прохладному полу, сел в низкое деревянное кресло у окна, огляделся: все вокруг было сработано хозяйственной рукой, если и не по законам высшего мастерства, погибшего раньше уюта и иллюзий, то вполне добротно и удобно. Много ли претензий у человека, который в детстве был заложником нищеты?
Желудь освободился от передника и расположился напротив. Некоторое время мы молчали. Я рассматривал его, он меня. Скорее всего, мы стали похожи. По разным поводам жизнь одинаково ужесточила наши сердца, иссушила мысли, вылепила лица, придав им необратимость. Человека странно тянет приходить на место своего поражения. Самым умным было тотчас встать и уйти, но еще умнее — вовсе не приходить, потому что было ясно: он не скажет ничего, чего бы я не знал заранее, и я не смогу порадовать его ни откровенностью, ни откровением. Первое я потерял в дороге, второго не нашел.
— Для кого ты построил дом свой? — спросил я.
— Не знаю, — пожал он плечами и улыбнулся, довольный вопросом. — Дети выросли и улетели. Жена куда-то исчезла незаметно.
Он оглянулся, словно ожидая, что вот-вот откуда-то выскочит жена и беззаботно рассмеется. Но я бы не узнал ее, потому что не был знаком. Я даже не знал, жива ли она и сколько у нее детей. Хорошо, что он не стал навязывать мне семейного альбома с фотографиями дедушки в виде полного георгиевского кавалера, бабушки в подвенечном платье, дядьев, снох и прочих таинственных, неизвестно откуда взявшихся и куда девшихся родственников. Все они могли оказаться поддельными. Помню приятеля, гордого дюжиной шикарных альбомов, представлявших родственников в виде знаменитых людей. Но я-то знал, что сам он зачат и выношен в лабораторной реторте. Во всем остальном это был учтивый, не имевший страстей человек.
А Желудь, помню, только страстями и обладал. Семья его, где он был ребенком, вечно ютилась по каким-то углам и подвалам, как это было принято со всеми хорошими людьми моего времени. Теперь у него был дом, построенный, возможно, в обмен на страсти, потому что Желудь внешне производил впечатление незыблемости. Как огромный валун на дороге. Он уже все пережил и теперь оставался терпеть.
— Мы давно идем к одному и тому же, — сказал он с деликатной иронией в голосе, — но ты делаешь вид, будто только что вышел, а я — будто уже пришел и жду тебя, чтобы поздравить с финишем.
— Дом — это смысл, — откликнулся я. — В мире так много бездомных. Но еще больше тех, кто, не имея дома, заботится о граде грядущем.
— Я плотник по преимуществу, — спокойно сказал Желудь. — но и я могу рассчитывать лишь на одну награду — ржавый гвоздь.
— Но ты же не знал ручья, текущего с креста? — удивился я.
— А кто из живущих знает? Омой душу слезами, как тело водным естеством, и примешь жизнь в первозданности.
Несомненно, Желудь от затворничества сошел с ума. О социальном статусе говорить с ним было бесполезно. Лишь обыденное сознание, как рассказывает Кьеркегор, допытывается, был ли апостол Павел женат, исполнял ли какую службу, и получив ответ, что апостол Павел не был женат и не исполнял службы, делает вывод, что апостол Павел несерьезный человек.
Но не мое дело защищать тех и других, я пришел в мир, чтобы удивляться.
— Я тоже, — сказал Желудь, когда мы перешли в кабинет и сидели за бутылкой вина. — Но я раньше вышел и потому быстрее устал.
— Чем же зарабатываешь на усталость?
— Излечиваю наложением рук и напряжением желания.
— Камни в почках — не твое амплуа?
— Нет, это я оставляю лекарям. Мое ремесло — избавлять от душевной импотенции.
— Не хило! — рассмеялся я. — Небось, от страждущих не отбиться? А как закон — не хмурится?
— Страждущих не много, больше страдающих. А для уголовного уложения я не представляю интереса. Особенно теперь, когда в дело пошли стотысячники-взяточники и миллионники-мошенники. А всеобщая импотенция — признак эпохи. Да и в нашу национальную натуру вбита она, как гвоздь, по самую шляпку.
— Сомнительно. Сам бездеятельный, восстанавливаешь на деятельность?
— Реанимация эмоций и протезирование инстинктов все же лучше, чем ничего? — вопросил Желудь.
— Объяли меня воды до души моей, — только и мог я ответить.
— У меня ограниченный круг пациентов, — серьезно сказал Желудь. — И никакого переполоха. Угасание души происходит и нарастает незаметно и не является фактом статистики.
— Но как тебе самому не тяжело в пустыне ниневийской, где «более ста двадцати тысяч человек, не умеющих отличить правой руки от левой, и множество скота»?
— Я не только плотник, — был ответ.
Я прожил у него три дня и три ночи. Мы говорили обо всем, что еще не случилось. Утром я отправился на станцию. Желудь стоял у ворот и смотрел мне вслед. Когда я оглянулся, он кивнул, как будто соглашаясь с тем, что я так и не сказал.
Дорога разворачивалась твердо и уверенно. Из леса доносились приглушенные расстоянием голоса птиц. Небо было чисто и ясно, как проза Лермонтова.
СТРАХ