— Лемке! И красный флаг! — воскликнул фон Штейц. — Это невозможно!
Енеке бросился к телефону, потребовал немедленно послать из резерва командующего танки в район главного фаса обороны.
Вошел майор Грабе, как-то неуверенно щелкнув каблуками, прохрипел врастяжку:
— Русские пробились в главный фас центрального сектора.
Енеке рванулся к выходу и под лай овчарки загрохотал каблуками, по лестнице, крича адъютанту:
— Броневик мне, немедленно!
Фон Штейц достал из кармана коробочку с осколками, потряс ею перед глазами Грабе:
— Прочти…
— Реванш, — вяло прошептал Грабе.
— Правильно. — Он повернулся к Сукуренко. — А теперь возьми из комендантского взвода двух солдат и расстреляй немедленно… Именем фюрера… — он хотел еще что-то сказать, но задохнулся, жадно глотая воздух. Руки тряслись, и от этого осколки громко переговаривались в коробочке, будто фон Штейц играл детской погремушкой.
Она шла впереди охраны, шла туда, куда указал ей одноглазый майор. Она догадывалась, куда ее ведут, но не понимала, почему так долго не останавливают. Сукуренко очень хотелось оглянуться, и она повернула голову назад: одноглазый был один. Он прикуривал сигарету, держа в правой руке тяжелый пистолет. Она заметила и солдат, удалявшихся прочь от майора по пыльной тропинке, ведущей на взгорье.
Гитлеровец приблизился, спросил на не очень чистом, но вполне понятном русском языке:
— Закурить хочешь?
В голову пришла мысль: «Этот бандюга, наверное, долго ходит по нашей земле, успел освоить наш язык».
Грабе повторил:
— Кури.
У нее были связанные руки. Сукуренко показала взглядом на них, решив: «Теперь все равно, можно и закурить». Майор ткнул в рот сигарету, поднес зажигалку, потом махнул рукой:
— Ком… иди…
Тропинка привела к обрыву. Внизу шумела горная река, на берегу и в воде торчали большие округлые камни, виднелся какой-то хлам, не то разбитые автомашины, не то снарядные тележки. Обрыв был высок, метров двадцать, и ей вдруг стало страшновато… падать с такой кручи. Но, подумав о том, что она упадет уже мертвой и ей будет все равно, быстро подавила страх и начала рассматривать деревья, растущие на противоположной стороне. Она стояла в расстегнутой тужурке, изорванной при допросах, с непокрытой головой. Ветер играл ее волосами. Она чувствовала, как они льнут ко лбу, ушам и даже касаются щек, и невольно подумала: теперь уже не придется беспокоиться, что отросли волосы, не придется просить Дробязко подстричь ее, не придется волноваться при встречах с Кравцовым, ожидая… Вот-вот он скажет ей об отце, боясь, как бы не разгадал этот тихий и ровный в своем поведении человек, что она неравнодушна к нему.
Сукуренко смотрела вдаль, а видела перед глазами его, Кравцова… «Двадцать семь лет, это же немного… Приезжай к нам в Рязань», — пропел над ухом ветер, и она вздрогнула, оглянулась.
— Страшно? — спросил Грабе.
Она отрицательно покачала головой.
— Тебе повезло. Раньше мы вешали или расстреливали на площадях при народе. — Он вытащил из кармана плоскую посудинку, приложился к горлышку, крякнул: — Корош русский шнапс… «Годы юности прекрасны, и национал-социалисты короши…» Эту песенку я любил. А кто меня теперь возвратит к прежнему состоянию духа? Кто? — Грабе швырнул флягу под обрыв и вдогонку ей выстрелил, на лету разбив посудину. — Видела? О, Грабе мог стрелять! Видела? Ну вот… — Он отошел метров на десять и начал целиться. Ствол пистолета не дрожал, черным глазом смотрел прямо в лицо.. Сукуренко проглотила комок, появившийся в горле. «Это хорошо, что у меня никого нет, некому будет оплакивать. Только жаль, очень жаль, что никто не видит из наших», — пронеслось в голове, и она крикнула:
— Я люблю тебя… Родина!
Грабе опустил пистолет, приблизился.
— Как ти сказала? Родина? Это смешно. Ти есть уже труп. Ти мне скажи, что есть ваша Советская власть? — он ожидал, потупив взор.
Она сказала:
— Посмотри на меня лучше. Видишь? Я — это и есть Советская власть…
— О-о! — вздрогнул Грабе. — Ти есть красивый девка… Послушай, девка… Ти можешь мое лицо запомнить?
— Мертвой опознаю, — прошептала Сукуренко.
— Это страшно, — сказал Грабе и опять отошел на прежнее место.
В сторону моря пролетели штурмовики. Грабе сосчитал. Их было за сотню. Он начал прикуривать. Опять шли самолеты. Теперь он не считал, тупо смотрел на скользящие по земле тени.
— Слушай, девка. Я, конечно, обязан выполнить приказ. — Но черт побери, мне хочется жить! И я бы мог выжить в этой войне, научился морочить головы своим начальникам. Но Крым — это Крым… позади море, а впереди плен… Плен, лагерь… НКВД… Если я тебя отпущу, потом ты скажешь своему НКВД, что майор Отто Грабе, хозяин гаштет, спас тебя от расстрела?
Она не поняла его, молчала. Грабе подошел вплотную. Теперь он не узнал ее: голова ее была белой, очень белой… Грабе присмотрелся. Нет, это та же. Повторил:
— Скажешь НКВД?
Она улыбнулась: ее палач просит у нее пощады.
— Да, это можно, — сказала она четко, своим певучим голосом.
— Не обманешь?
— Нет…
Он порылся в карманах, достал карандаш и листок бумаги, что-то написал.