В комнате было тепло, совсем тепло было ногам в шерстяных носках и лицу. Запах нагретой пыли все решительнее придавливался ароматами ванили и жареного теста. Мама пекла пироги.
Женя поулыбалась, прислушалась, убедилась, что мамины тапочки деловито шаркают по кухне, не собираясь приближаться, поставила кулак в центр яркого пятна, на тетрадку с домашкой по русскому, сверху водрузила другой кулак, уперлась в него подбородком и прищуренно уставилась на зеленоватую, подсвеченную изнутри пластмассу. Пластмасса была матовой, слегка бугристой и вся в мелкую округлую складочку, похожую на червячков, которые плавают перед глазами, если посмотреть на яркий свет и зажмуриться.
Женя смотрела не на свет, который немножко вырывался из коричневой дырки, отвернутой к стене, а на складочки, которые то вырывались из дырки стаей дельфинов, спасающихся из пасти гигантского спрута, то, наоборот, брели стадом бегемотов к глиняному краю водопада, по которому можно пролететь сто метров и с оглушительным всплеском плюхнуться в глубоченное озеро, то составляли строй звездолетов, которые наверняка будут не твердыми и многогранными, как в кино, а мягкими и живыми и смогут нырять в любые черные и коричневые дыры, достигать невероятных планет с океанами мороженого и хребтами из орехов, и позволят Жене дружить с самыми причудливыми инопланетянами, ужасными на вид, но обязательно добрыми внутри. Почти как мама.
Женя вздрогнула.
За ее спиной кто-то стоял. Шарканья тапок с кухни больше не доносилось, в квартире висела мертвая тишина. И в этой тишине у самых лопаток Жени звякнуло что-то очень твердое и острое.
За спиной стояла не мама. И в руках она держала не пирог.
И пахло не пирогом и не жареной пылью, а дымком электрокоагулятора, и еще сильнее – врачебной химией, спиртом и хлоркой.
Женя попыталась обернуться, попыталась скосить глаза, попыталась оторвать подбородок от кулака, а кулак от стола – и не смогла.
«Альбина Николаевна, можно мне домой», – попросила она жалобно, но воздух не шел ни из горла, ни в горло, перекрытое непроходимой спайкой.
Спайка свела плечи, ребра, живот.
Мама, подумала Женя, и тот, кто стоял за спиной, тронул ее затылок.
Женя дернулась, немо крича, и проснулась. Но ни кричать, ни бежать, ни шевельнуться все равно не могла.
Она лежала в белоснежной прохладной яркости и была непонятно, но прочно прихвачена в нескольких местах к какому-то ложу, которое не видела и опять не понимала, насколько оно широко, мягко и гладко. Тело ощущалось очень странно: ныло правое бедро, отдаваясь почему-то под лопатками, а лопатки как будто упирались под колени. Коленям было горячо, зато пальцы рук и особенно ног зябли, и не получалось ни шевельнуть ими, ни даже понять, одеты ли они – и одета ли сама Женя.
– Продолжим, – сказал кто-то вдали и тихонько завизжал – то ли сам, то ли каким-то инструментом, наверное, очень быстро вращающимся и, наверное, жутко острым.
Визг, оставаясь почти неслышным, стал невыносимым, холодно коснулся скулы и бросил в лицо, в голову, по всему телу узкую убивающую боль. Женя хотела закричать, но вопль клокотал между легкими и бронхами, а выше не шел, взрывая грудь и горло больнее визга, который прыгнул на совсем оглушающую и ослепляющую ноту и замолк. Но Женя не оглохла, поэтому услышала сперва короткий стук отложенного резака, потом – слишком громкий чмокающий шелест, после которого правому глазу и зубам стало прохладно. Она и не ослепла, и не додумалась зажмуриться, поэтому увидела, как низенький мужик, полностью упакованный в глухой серый балахон, совсем не похожий на операционный халат, поднимает и, бегло глянув, влажно шлепает в сторону кровавый лоскут, только что бывший ее, Жени, щекой.
Фашисты, что вы делаете, попробовала сказать Женя сквозь комья ужаса и обиды, вставшие в горле и под глазами, будто так и не вырвавшийся наружу крик накрутил сам себя в неровные тяжелые снежки. Вы же мне лицо отрезали, сволочи. Вы же, твари, изуродовали меня ни за что. Вы люди, нет? Я же живая. Как я теперь? Куда я? Кому я нужна теперь?
– Добавить пять глюкозы, – очень четко сказал низенький фашист и забубнил негромко, но отчетливо, будто диктуя: – В девятнадцать двадцать шесть произведено иссечение щечной и круговой мышцы глаза справа с удалением кожно-мышечного лоскута с жировыми соединительными тканями и обнажением скуловой квазикости и верхней челюсти. Одновременно внутривенно вводится питательный состав… э-э-э… Остановка записи.
Он метнулся прочь, погремел там и продолжил:
– Запись. Питательный состав номер четыре, двадцать кубов с добавлением пяти кубов глюкозы. Кровотечение минимальное, рубцевание началось, э-э-э, немедленно. Дальше, значит… Латеральная широкая мышца, фрагмент которой был удален в восемнадцать пятьдесят семь, к настоящему моменту почти полностью восстановилась, рубцевание – вот… Взять крупный план здесь, теперь здесь… Ага, рубцовочная ткань практически рассасывается. Снять вплотную. Всё, на месте хирургического вмешательства не осталось и следа. Фантастика, Юрий Антоныч.
– Так, – глухо сказал кто-то справа.