Тверская скатывается под горку, мимо чёрных зеркальных стен второго, а есть в Москве уже и третий, четвёртый, несчётный «Мак-Дональдс», мимо телеграфа, мимо мятых пивных банок в урнах и бумажек на мостовой.
Место встречи всегда оказывается местом о ностальгии. Ностальгия это не тоска по родине, а тоска по другой жизни. Несколько поколений в моей стране жили будущим, забыв о прошлом и закрывая глаза на настоящее.
Как сказал некто, они слишком долго дышали чистым безвременьем, и оттого сожгли свои легкие. Нельзя долго вдыхать чистое безвременье, как нельзя дышать чистым кислородом. Это общий ожог — он есть и у меня.
В моём школьном детстве было несколько сакральных фраз.
Одна из них — заключительная из дневника Тани Савичевой. — «Умерли все, осталась одна Таня».
И был в этой фразе особый поэтический и трагический смысл — сравнение себя с другими, ушедшими — вот ты и вот они.
Они ушли, а ты остался.
Один.
Одна Таня.
В силу отсутствия немецких войск и старости смерть замещается отъездом.
Уехали все.
Отсутствие так же вечно, как и гражданская смерть.
Как-то я шёл по улице с женщиной. Через два месяца она должна была уехать далеко-далеко, и жаркие ветры пустыни Негев, а может быть, и какой-нибудь другой пустыни, были в её мыслях, а совсем не эта московская улица.
— Мы никогда не увидимся, — сказал я. — Счастливого пути.
— Да, пожалуй, не увидимся, — просто ответила она, хотя была совсем не философом, а медсестрой широкого профиля. И вот, повернувшись, я зашагал к метро, удаляясь от женщины, имя которой я забыл спросить, удаляясь, с чувством горечи, будто успел прожить с ней длинную жизнь, полную ссор и обид, и вот пора продолжать её одному.
Места изменились, и это я заметил уже давно.
Возник, например, дом, с каждого балкона которого торчала тарелка спутниковой связи. Плыли мимо меня выстроенные рядами ларьки, вечное бдение сидящих в них продавцов. Отстроенный, уже привычный, музей Частных коллекций, и отстроенные заново, с чужими прозрачными окнами, ампирные особняки Центра.
Через несколько часов в них придут мои сверстники приращивать своё богатство лесом и нефтью.
Щербатым ртом хватал я этот утренний воздух.
Я достиг дома, птичьи крики стихли за окном, и вот уже падал, падал в утренние сновидения. А потом на пражской или берлинской улице тебя окликает человек с загорелым лицом. И, понятно, он загорел не под крымским уже, а под другим солнцем, и тоска соединяет людей, чтобы лишь на секунду перебить дыхание.
В другую сторону от Маяковского, симметрично Патриаршим, находится Миусский сквер, где в жестяном колпачке обсерватории пионерского дворца прошло моё детство.
Сквозь каменное пальто Фадеева просвечивает церковь, где венчался Александр Невский. От неё остались название улицы и память о её многотрудном сломе.
Дальше Тихвинские улицы и переулки. Тихвинские — это розовые свечи над ночным чаем, гитарные струны и песни по очереди. Тихвинский — это дорога домой по светящемуся в темноте снегу между трамвайных путей. Наконец, это моя мать с иголкой, графин и рваные тапочки.
В одной книге, название которой я уже забыл, было такое:
«Вы где там жили, осмелюсь Вас спросить?
— Я жил в Тихвинском, это…
— Великолепный район, не нужно никаких пояснений. Это не в самом центре, но это и не пригород. В нескольких шагах — широченный проспект, немного подальше Марьина роща… И не мне Вас уговаривать, не мне, человеку природы, по-детски чистому, по-детски наивному, убеждать жителя Тихвинского переулка, которому достаточно повернуть налево, чтобы вдохнуть в себя тлетворное дыхание Бутырской тюрьмы…».
Я помню один дом рядом с Миусским сквером, разлапистый и странный, с чередою арок и проходов, освещённых ночью маяками-лампами. Я часто ходил через его внутренние дворы, возвращаясь домой, и дом этот запомнился мне навсегда, как моя первая пешеходная любовь.
Другие машины, приземистые и вспыхивающие чужой краской, стоят теперь в его дворах.
Эти места совершено петербуржские. В них воздух Москвы мешается с другой, придуманной культурой.
А тогда я считал себя разбогатевшим и, провожая, вёз девушку на такси. Денег, правда, хватало только в один конец, и я измерял ночную Москву шагами.
Зимой — путаясь в застругах, летом — слыша урчание поливальных машин, да вскрик пожарной.
Надо сказать, что вся география намертво повязана с любовью. Так и здесь — у меня первая любовь жила на углу Коптельского и Грохольского. Я довозил её на такси за рубль двадцать, а обратно шёл пешком. Идти было недолго, сорок минут, я жил в то время между Новослободской и Маяковской.